Врачи и камердинер вскочили с кресел и быстро подошли к ложу больного. Император резко, хрипло раскашлялся, грудь его сотрясалась. Лоб горел от высокой температуры. Д-р Керцель пытался влить императору в рот ложечку успокоительного лечебного сиропа.
Франц Иосиф ощущал, как внутри у него бьют молоты, которые теперь все сокрушат — легкие, кости, сердце… конец! Значит, конец…
Понемногу молоты успокоились, И в местах, куда падали их удары, боль начала отступать.
Но слово «конец» продолжало беззвучно стоять над постелью, оно поднималось из гроба Элизабет, из гроба сына, от похоронной процессии Франца Фердинанда и этой его Хотковой, от ночного погребального шествия, вытекавшего из Вены, словно подземная река, и погружающая куда-то вглубь, потом… потом война… моим народам… когда он вернется, у них уже не будет… все распадается, только поверхность еще как-то держится… поверхность… и форму военным поменяли, не надо было, не надо… полевая серость, серая, как земля, и земля разверзает перед ним могилу… тьма… тьма… почему не принесут свет? Хотелось бы…
Еще раз хотелось бы увидеть… своего гвардейца, белый плюмаж не каске, золото на красном мундире сияет… сияет… свет…
В девять часов двадцать минут вечера профессор Ортнер констатировал смерть императора.
Министр Шпицмюллер пригласил супругов Шенбеков поглядеть на погребальное шествие из его квартиры. Квартира министра на Асперплац была выгодно расположена: она занимала весь второй этаж над кафе «Атласгоф», под ее окнами процессия должна была сворачивать со Штубенринга на набережную Франца Иосифа.
Статский советник Шенбек с радостью принял приглашение, причем не только из практических соображений. Он был знаком с доктором Шпицмюллером еще со времен, когда тот был генеральным директором австрийского Кредитанштальта. Уже тогда это было полезное знакомство, тем более — позднее, когда Шпицмюллер был приглашен в кабинет Штюргка в качестве министра торговли. В этом человеке привлекало и нечто иное: он был не только источником богатой информации, зачастую мало кому доступной, но Шенбеку более всего импонировала та порой доходящая до цинизма ирония, с какой Шпицмюллер взирал на все окружающее. Шенбеку было ясно: корни ее в постоянном соприкосновении этого великолепного экономиста с деньгами, которое притупляло его мировосприятие своей повседневной приземленностью, лишая его возможности видеть и признавать высокие идеалы, в конечном счете движущие человеческой историей. И именно потому, что сам Шенбек ни минуты не сомневался в собственной приверженности такому высокому пониманию жизни и ее ценностей, он позволял себе роскошь без опаски заглядывать через край пропасти — в глубины шпицмюллеровского сарказма и его пессимистических предсказаний. При этом он даже испытывал приятное подсознательное ощущение пробегающего по спине холодка, как праведный священник, сравнивающий собственные принципы с исповедью кающегося грешника. Со Шпицмюллером Шенбеку было проще: господин министр не нуждался в отпущении грехов, на что — при всей внутренней самоуверенности — Шенбек не осмелился бы из-за безусловного превосходства партнера в духовной оснастке.
Пока что картина под окнами квартиры Шпицмюллера не менялась. Мостовая Окружного проспекта и набережной, которые здесь перекрещивались, была пуста, только тротуары чернели любопытными, толпящимися за ровными неподвижными шпалерами солдат венского гарнизона. Неустанно колебались лишь языки пламени погребальных факелов, размещенных на канделябрах и на специальных пирамидальных обелисках. Но и их беспокойное полыханье было довольно умеренным, ибо привычный венский ветер был усмирен ясным ноябрьским днем.
Устроившись в кресле у окна возле хозяина дома, статский советник был разочарован сегодняшней молчаливостью Шпицмюллера, что было трудно объяснить погребальным настроением — это не соответствовало бы его характеру. Или это отзвуки недавно перенесенной болезни, довольно тяжелого бронхита, который — как заметил хозяин — избавил его от необходимости участвовать в утомительном спектакле?