Какая-то женщина, толстая, в веснушках с заплаканным лицом, подошла к нему сзади и тронула его за плечо. Даниэль обернулся, и на лице его появился испуг.
– Что случилось, Хана? – упавшим голосом произнес он. – Ты плачешь? Нахман, спросите ее. Посмотрите, у меня похолодели пальцы…
Хана снова начала плакать и тихо шепнула:
– Лейбочке машиной оторвало два пальца. Не кричи, Даниэль… Лейбочка в больнице.
Она со страхом глядела на него, и в глазах ее была смерть. Нахман засуетился. Хмурый и как будто неумолимый к кому-то, он схватил Даниэля за руки и, крепко держа их, с ненавистью пробормотал:
– Нужно быть человеком, Даниэль; в этой проклятой жизни оно одно еще помогает.
Даниэль не слушал. Лейбочка, кроткий и послушный, стоял перед его глазами, и только его, окровавленного, искалеченного он видел, только его плач он слышал.
– Мой бедный мальчик, – умолял он, блуждая глазами по окружавшей его толпе. – Мой бедный, невинный мальчик!
– У богатых детей пальцев не оторвут, – послышался из толпы желчный женский голос. – Будь они прокляты, богачи эти!
– Очень хорошо, – говорил Шлойма, стоявший в толпе.
Он подошел к Даниэлю, положил ему руку на плечо и ласково сказал:
– Мужайся, Даниэль. За каждую каплю нашей крови они отдадут нам реки своей. Конец идет…
Кругом люди шумели и волновались. Словно очнувшись от глубокого сна, стояли они, вспоминая, как сами живут, что их ожидает. На миг как бы сверкнула правда, и она была в плачущем голосе мужчины.
Они перебирали свои беды, все опасности, которые им ежеминутно угрожали, и теснились друг к другу, как испуганные дети. Даниэль с женою давно ушел, а они все стояли, сбившись в кучу, не имея мужества окунуться в свои дела, и весь день были печальны, растроганы.
Нахман с трудом дождался вечера. Он был молчалив и с ненавистью наблюдал суету людей, кончавших трудовой день.
Раньше работа здесь казалась ему важной, словно она и в самом деле спасала человека от ударов.
Теперь он видел в ней хитро придуманный соблазн, заставлявший забывать об опасности, о беде. Лишь ей отдаваясь, можно было спокойно, закрыв глаза, приближаться к пропасти, поджидавшей каждого; только благодаря работе, несчастные упорно оставались рабами.
Что стало с ним самим? Без денег, в долгах, которые теперь сидели прочно на его спине и, как змеи, высасывали всю свежесть мысли, всю чуткость его сердца, – разве он не жил той же мертвой, темной жизнью? В тяжелом раздумье возвращался он домой. «Нужно положить голову под крыло и верить», – вспоминались ему слова Даниэля.
– Во что верить? – спрашивал он себя в скорбном недоумении, шагая по пыльным улицам.
Промчалась конка. Нахман поднял глаза и внезапно остановился от изумления. На одной из скамеек сидела Неси, разодетая, и лицо ее было полно печали.
– Побегу за ней, – мелькнуло у него.
Конка была уже далеко. Он повернулся, охваченный странным предчувствием, и, размахивая руками, побежал по улице, крича:
– Неси, Неси!
Шум дрожек заглушал его крик.
– Неси, Неси! – не унимался он, совершенно потерявшись.
Конка летела и как будто подсмеивалась над его усилиями.
Кучер трубил в рожок, лошадей, казалось, несли крылья, и через минуту конка, завернув в другую улицу, скрылась.
– Она была разодета, – размышлял Нахман, остановившись и чувствуя, как его пронзает ужас. – Я увижу ее вечером.
Когда он пришел домой, его встретила мать Мейты, Чарна. Она сидела у порога своей квартиры и пила чай.
– Добрый вечер, – ласково произнесла она, – вот сегодня, Нахман, вы поздно вернулись… Вы напоминаете мне ту жену, у которой обед был готов всегда на полчаса позже. Вас спрашивала хорошенькая девушка.
– Девушка? – пробормотал Нахман, вдруг похолодев.
Он вошел в комнату, а старуха вдогонку лукаво говорила:
– Хорошенькая девушка… Неси. Вы ведь с ней знакомы.
Нахман уже догадался.
Он зашел к себе и, не зажигая лампы, опустился на стул.
– Зачем Неси приходила? – монотонно спрашивал он себя и отвечал: – Не знаю, не понимаю.
Он хотел встать, но чувствовал себя таким разбитым, что побоялся не удержаться на ногах. В соседней комнате послышались шаги Мейты.
Она заглянула в комнату и, увидев, что в ней темно, сказала: