Хуан бросился на хромого, повалил его и теперь, лежа у него на груди, вгрызался ему в лицо. Хромой метался по асфальту, из-за ужасной боли неспособный к какой-либо защите. Хуан вгрызался в его тело; он захлебывался кровью, но все равно кусался.
Блондин, паникуя, сунул руку в карман, где ему попались деньги, он их с яростью вывалил на землю, после чего вырвал беретту и прострелил Хуану голову.
— Блин, чтоб его… — бормотал он, собирая банкноты.
Зазо с лысым пытались хоть как-то остановить кровь у хромого; а у того уже не было носа, впрочем, это был не единственный убыток его физиономии, и до того не слишком-то привлекательной.
Ты не успел присмотреться к нему лучше: воспользовавшись замешательством, ты тихонько спустился с крыши автомобиля и теперь убегал в направлении перекрестка. Если бы не боль разорванной кожи в анальном отверстии и обрываемых на каждом шагу сгустков застывшей крови — очкарик бы тебя никода не поймал. А так он тебя догнал и после короткой стычки бросил на асфальт еще до того, как ты преодолел половину дистанции. А потом тебя снова затащили под фонарь.
— Гони бабки за Хуана, — потребовал купец от блондина. — Сам ведь ему башку раскроил.
— Уебывай.
— Так я что, за труп должен еще платить?
Блондин приставил ему ствол беретты к левому стеклу очков.
— Уебывай.
Твой хозяин лишь поглядел на хромого, который, придерживаемый Зазо и лысым — все они спотыкались, и он буквально выпадал у них из рук — рыгал возле колеса машины в луже собственной крови.
— Пошли, Пуньо.
— Пошли, Пуньо.
Старик Жакко потряс тебя за плечо. Этот восьмидесятилетний индеец редко когда произносил подряд три или четыре слова.
Тенистая прохлада разрушенного пуэбло, являвшегося домом и одновременно местом работы Жакко, не призывала выходить на жару, под убийственные лучи стоящего в зените Солнца. Спать, спать, здесь, в куче потрепанных одеял и выцветших пончо, задвинутой в воняющий сушеным навозом угол обширного помещения; и ты отоспал каждый часок ночи, проведенной в родном городе в разбойничьих эскападах и мучительном ожидании во время облав. Это же сколько уже времени? — прошла неделя подобной сонной, животной вегетации в самом сердце мексиканской пустыни, в молчаливых гостях у совершенно непривлекательного видом Якко. По ночам, от запаха дурящего наркотиком «компота», заполнявшего громадные кадки под противоположной стеной, к тебе приходили беспокоящие, больные видения. Прохладными же вечерами, во время закатов Солнца, которые в мексиканской пустыне чертовски красивы, ты садился под окрашенной известью стенкой пуэбло на положенной на двух камнях доске — и плакал. Никто на тебя не глядел, ты был сам; Якко где-то там пьяный или нажирающийся, а вокруг десятки миль ветреной пустоши, песка цвета охры, а на закате — чуть ли не багряного; именно там и тогда мог ты плакать с чувством полнейшей безопасности. Здесь царил такой покой — настолько огромный, смертельный, метафизический покой — что тогда ты был в состоянии представить себе и поверить в рай и ад, о которых вам рассказывали на рассвете проститутки с Площади Генерала.
Человек в очках, выкупивший тебя у Эскадронов Смерти, а также его неизменно анонимные сообщники, переправив тебя контрабандно через ряд государственных границ, о которых ты ранее никогда и не слышал (потому что ни о каких других государствах и не слышал, если не считать своего, ну и Золотой Америки, Соединенных Штатов, Голливуда этого закутка вселенной) — все эти люди, в конце концов оставили тебя на милость молчаливого Якко, ничего не объясняя, ничего тебе не приказывая, но ничего и не запрещая — что само по себе могло казаться поведением совершенно нелогичным, только тогда ты еще ничего не знал, и тебя не научили верить во всеприсутствие логики, поэтому ты принял такое состояние вещей без какого-либо удивления: ты оставался ребенком хаоса. Что происходило, то и происходило; мир плыл и свободно нес тебя в собственном потоке. Те, что дергаются — тонут. Но даже этой философии ты не выражал подобного рода словами; ты о ней не размышлял и даже понятия не имел о характере собственной природы в отличие от натуры других людей. Там, в трущобах, в Городе Детей, в смраде, голоде и в жаре — такие мысли никому в голову не приходят. Вообще-то, там вообще никто и никогда не размышляет.