Наступил Новый Год, и Виолетта упилась высосанным в одиночку шампанским. Потом она сидела в кабинете и перелистывала покрытые непонятными буквами страницы тетради и Книги; на Хинтона вообще не обратила внимания. Еще позднее, спотыкаясь и пошатываясь, она поднялась на чердак. Ее пропитанное спиртным дыхание парило в морозной темноте. Близился рассвет, но из города до сих пор доносились крики празднующих солдат. Она прошла подальше на чердак и начала визжать. Визжала нечто совершенно бессмысленное, какие-то оскорбительные прозвища, направленные против невидимых сил, ругательства, направленные под собственным адресом и адресом мужа, стонущие просьбы и угрозы, жалкие проклятия. А потом уже просто расплакалась, потому что была пьяна. Конрад провел ее вниз. Она еще что-то объясняла ему сквозь слезы, повиснув на плече сына. Конрад никогда не видел ее такой и потому понятия не имел, что в подобной ситуации делать, но деда с бабкой будить не стал. Мать он занес в спальню. Там она не хотела отпускать его руку, и Конрад понял, что мать принимает его за отца. И это ударило его словно гром с ясного неба. Он вырвался и заорал на нее, переполненный отчаянием, горем и ни на кого особо не направленным гневом:
— Папы нет в живых! Он мертв!
По крайней мере, Конрад написал письмо. Трудны видел, как он пишет его в муке долгих часов борьбы с собственным страхом, как оставляет сложенный листок бумаги на шкафчике у кровати Виолетты, как выходит в утреннюю поземку с перевешенным через плечо рюкзаком. На дом он даже не оглянулся, идя с крепко стиснутыми челюстями, со стиснутыми в кулаки ладонями. Письмо же состояло всего из трех слов: ИЗВИНИ. НАДО. КОНРАД. Виолетта порвала листок на клочки. В тот день, стоя перед зеркалом, она уже не прикасалась к коже на своем лице, просто стояла и глядела на отражение, все молча, молча, молча и молча, пока из нее не вырвалось одно-единственное слово:
— Смерть.
А из-за двери ее уже звали Лея с Кристианом, поэтому она не могла стоять здесь долго. После обеда свекровь со свекровью задумали серьезно поговорить с ней. Виолетта позволила им высказаться. Она должна поглядеть правде в глаза. Он не вернется. Скорее всего, затеял какие-то темные делишки, с немцами, а даже если и не с немцами, какая разница... Трудны это слышал, Трудны это видел — но не выдержал, сбежал.
Он поплыл над/под городом. Люди, открытые его взгляду словно лабораторные анализы тканей, передвигались в наднизье. Ян Герман не понимал, а каким, собственно, образом он передвигается, не понимал, что дает ему опору, и какая мышца вызывает движение, если такая мышца имеется, если вообще что-либо такое существует — над этим он не размышлял; он вообще не желал раздумывать над чем-либо, что могло бы навлечь на него еще большую тишину.
Он переместился над/под гетто. Увидал старика Гольдштейна, присевшего на корточках на верхней ступеньке искореженной лестницы, в сантиметре от неба; видел, как у того останавливается сердце, перестает течь в сосудах кровь, как умирает мозг, как засыпает тело. Все это мясо, лениво думал Трудны. Жизнь и смерть; люди.
Он переместился над/под кладбищем, больницей, яслями, тюрьмой. Все было такое плоское, такое маленькое; он даже не чувствовал себя подглядывающим, потому что никакого любопытства в нем не было. Он слышал последние слова умирающих и первые крики появившихся на свет. Видел лежащих в прогнивших гробах под землей и плавающих в теплых водах в животах у матерей.
Трудны проплыл над/под зданием интендатуры, бывшим судом. Янош как раз угощал Ешке коньяком и сигарами: Ешке не погиб, следовательно, с ним нужно было договориться. Ян Герман видел пятна на печени штандартенфюрера СС и понял, что тому осталось уже немного.
Он переместился над/под пригородной дорогой, где как раз в это время совершалось убийство. Автомобиль с шофером и адъютантом в мундирах, сидевшими спереди, и двумя немецкими крупными чиновниками в гражданском на заднем сидении выехал из за поворота и получил длинную очередь в капот. Трудны следил за полетом пуль с того момента, когда они еще помещались в обойме стэна, до того момента, когда они застывали в земле, в двигателе и капоте машины или же в теле водителя, которому не повезло более других, потому что он был ранен в живот, и вот теперь кишки у него перемещались в ту сторону, куда вообще не должны были перемещаться. Шофер выл. Когда машина остановилась, с противоположной стороны дороги отозвался другой пулемет, пээм. Адъютант и чиновники высыпали наружу, прыгнули в канаву. Адъютант на бегу полосонул очередью из шмайсера и убил человека со стэном; в это время из за дерева вышел Седой, нажал на курок и застрелил адъютанта — немец, с нафаршированной свинцом головой упал в канаву уже мертвым. Чиновник, тот самый, со шрамом от пули на лбу, увидал Седого над краем канавы. Они одновременно прицелились друг в друга, одновременно выстрелили, оба прицельно. Трудны это видел. Он видел все. В конце концов, перевесил тот факт, что все происходило очень быстро — время все так же оставалось для Яна Германа временем, секунда оставалась секундой — и сама акция просто-напросто втянула его, грохот хаотичной канонады на момент прогнал тишину. Пуля мчалась к левому легкому Седого. Трудны протянул фрагмент собственного тела в надниз. Перед грудью Седого выскочила коричневая шишка каменной массы и поглотила пулю, и сразу же после этого исчезла. Трудны вновь свернулся в подвысье. Боли он не испытывал, пуля ничего ему сделать не могла — она была такая... тоненькая. Вот чиновнику она нанесла гораздо больший вред, а именно — пробила сердце. Седой спустился в канаву и застрелил второго гражданского. Из за деревьев высыпали остальные люди из отряда и засыпали Седого градом плотно нашпигованных ругательствами вопросов про чудо, свидетелями которого они только что стали, а он заявил им, что вообще бессмертен. После этого перезарядил пистолет и приказал заняться телом невезучего владельца стэна.