Серьезные физические и психические муки претерпел и некий Ганс Пеерле, офицер Абвера, пребывающий в городе проездом. Он посещал знакомого, который работал в местной разведывательной агентуре. Пеерле как раз спускался по темной лестнице на первый этаж административного здания, как вдруг у него заболели глаза. Он заморгал. Темно. Ужасная боль резанула от глазных впадин прямо вглубь мозга. Пеерле зашатался, оперся о стену. Он ничего не видел, был слеп. И еще эта боль... Офицер поднес трясущуюся руку к лицу, прикоснулся: какая-то влага. Кровь, только он этого не видел. Тогда он завизжал. Его отвезли в госпиталь. Там военврач выявил следующее: глазные яблоки Ганса Пеерле были жестоко повернуты на сто восемьдесят градусов по горизонтальной оси, Пеерле уже никогда и ничего не сможет видеть. Как только несчастный офицер очнулся, он тут же громко стал отрицать подобный диагноз. Его крики были слышны по всему госпиталю. Внутри собственной головы он видел какие-то ужасные вещи, пришлось дать ему успокоительное, тройную дозу.
Меньше всего говорили, но больше всего обдумывали о трагедии пассажиров городского трамвая двенадцатого маршрута. Количество жертв здесь составляло тридцать — тридцать пять; более точное установление было попросту невозможным. Подсчитывали головы, но вот рук и ног было слишком уж много — поэтому приняли среднюю цифру. Дело в том, что салон трамвая заполняло одна громадная, голая туша, бескровно составленное из тел пассажиров. Свидетели потом показывали, что поначалу им казалось, что этот чудовищный составной организм еще живет, потому что он двигался: дышал, глаза в хаотично размещенных по его спине головах моргали...
И никто не был в состоянии объяснить этого ужаса.
А это только дети, только дети игрались...
Вечером, когда Трудны вышел из посттравматической летаргии, дети, которым наверняка уже стало скучно, покинули город; и Трудны вовсе не намеревался их разыскивать. Вообще-то, что касается его намерений, то в то время у него не было вообще никаких. Он был пуст, сух, бесплоден и мертв. Он ничего не делал, ни о чем не думал. Он висел над/под собственным домом и через линзы собираемого силой своих невидимых органов воздуха, будто через омматидии глаз насекомых, прослеживал за ним со всех сторон, изнутри и снаружи; он глядел на дом и его обитателей из подверха, удаленный от них всего лишь на длину вытянутой руки и на вековечный полет со скоростью света. Он был одиноким, чужим и отвратительным. Он был богом.
Виолетта заплакала только ночью, укладывая в шкаф обнаруженную в кабинете одежду Яна Германа. Теперь она уже знала. Она даже поссорилась со свекром и свекровью, но запретила Лее и Кристиану даже приближаться к входной двери. Теперь-то она уже знала — ведь Трудны закрылся в кабинете изнутри и оставил ключ в замке, а ведь окна кабинета были еще и зарешечены — когда же Конрад со своим подозрительным дружком, спецом по отмычкам, открыли двери, внутри нашли только эту вот одежду. Так что она уже была уверена. Сейчас она оглядывалась на малейший шорох, обмирала при малейшем движении теней на стене и материла эти стены взбешенным шепотом, материла весь этот чертов дом. Трудны глядел. Трудны слушал.
Он глядел и слушал, а под/над ним проходили светлые ночи и темные дни. Когда он почувствовал голод, то протянул в надниз короткое щупальце и захватил несколько снежинок; он поглотил их целиком, что дало ему энергию для перемещения гор, осушения морей и превращения в пух и прах целых городов. Он был словно младенец и учился на собственных рефлекторных потребностях.
И еще он был словно тот еврей из подвала на Уршулянской: ни одного лишнего движения; всегда в положении с наименьшим потенциалом. Возможно, что-то он там и думал, может что-то подсказывало живущее в нем чудище только на поверхность не пробивалось ни малейшего желания. Он просто находился. Наблюдал. Опухоль его мысли дал ему тишину и покой.
Приходили люди спрашивать, что с Трудным. Виолетта отвечала, что не знает. Говорила, что просто исчез. Они помнили, что ни с ним одним в городе что-то приключилось. Люди звонили, спрашивали, что делать. Что делать по фирме, что делать с коммерцией, с теми или иными делишками. Она говорила, что не знает. Приехал Янош. С полчаса он посидел в салоне, угощаясь кофе и печеньем. Виолетта не владела немецким так хорошо, как Ян Герман, только Янош ничего по себе не показал, озабоченный, он спрашивал, не может ли в чем-либо помочь. Виола же только молилась, чтобы родители Трудного не спустились вниз и не увидели его мундира. Яношу же сказала, что знает еще меньше, чем он; Янош покачал головой. Ночью ее разбудил телефонный звонок от человека, представившегося Вежливяком. Сонная, она поначалу даже не понимала, о чем с ней говорят. Потом оказалось, что Вежливяк пытается убедить ее, что ни он сам, ни его знакомые, имена которых он уточнять не стал, ничего общего с исчезновением Яна Германа не имели. Еще он говорил, что ему очень жаль, и что они и вправду тогда в него не стреляли. Трубка хряснула на аппарат. Виола вернулась в кровать, но уже не заснула, кусала себе руку. Утром в зеркале она увидала седую прядь над левым виском. Она прикоснулась пальцем к мешкам под глазами и нервно хихикнула. Трудны это видел, Трудны это слышал; впервые тогда сквозь вечную тишину его разума пробилась какая-то конкретная мысль; впервые в нем легонько шевельнулась бестия.