— А зачем? — Конь, засмотревшийся исподлобья на засыпанный снегом мир, громко высморкался; он жил на третьем этаже и из окна своего кабинета мог видеть приличный фрагмент пригородов. — Мороз и швабы. А здесь мне хорошо.
— В домоседа превратился.
— А ты, Янек, в кого? В предателя?
Комната была аккурат такой, какой ее Трудны и представлял перед визитом: тесная, захламленная, забитая бумажками, погруженная в хаосе разбросанных повсюду книг. Сам Конь тоже соответствовал фигуре, сложившейся в воображении Трудного: худой, сгорбившийся, с действительно лошадиной челюстью. Разве что немного полысел. Голос у него охрип, может от болезни, а может и от слишком большого числа опорожненных стаканов фруктово-дрожжевого дистиллята.
— Что, слыхал?
— Я редко выхожу, но кое-что слышу. О тебе говорят. И в этих разговорах ты вовсе даже и не Рейтан.
— А кто же?
— И даже не Валленрод.
— Знаешь что, отъебись-ка.
Трудны сидел на хромоногом стуле, втиснутом между не закрывающимся шкафом и пирамидой из четырех чемоданов различных размеров, поставленных так, что больший лежал на меньшем; он глядел на Коня, прохаживающегося за рабочим столом, изготовленным из чайного столика, и видел уже не своего сослуживца, а практически чуждого человека. Несмотря на совершенно небольшие изменения во внешнем виде. Несмотря на деланную беззаботность разговора. Он чувствовал себя здесь паршиво. Конь глядел на него как бы сверху, говорил как бы сверху — и трудно было сказать, испытывает ли он к Трудному симпатию, либо вообще ненавидит.
— Я сюда пришел, чтобы спросить совета.
— Совета? Совета! Это же по какому такому делу?
— Ты веришь в духов?
— К чему такие аллюзии?
— А ни к чему. Просто спрашиваю.
— Нет, не верю.
— Это хорошо. Я тоже не верю. Но я видел их и слышал.
— Ха.
Конь наконец-то прервал свои перипатетические упражнения и присел перед столом на поставленной вверх ногами корзине для мусора. Трудны отвел взгляд, опустил веки, заслонил лицо рукой. У него болела голова. Сегодня было двадцать шестое, два часа дня, серость под серым небом; через пару часов в его доме появится штандартенфюрер СС Петер фон Фаулнис. Ян Герман уже пережил весьма неприятную, очень печальную беседу с женой и ссору с практически всей объединившейся семейкой. В конце концов, ему как-то удалось выгнать всех на второй день праздников к Старовейским, только пришлось заплатить за это очень высокую цену.
— Вот скажи мне, Конь, что это такое, — сказал он, не отнимая руки от лица, и рассказал обо всем, не упоминая, единственно, про фон Фаулниса.
Конь молчал, молчал, молчал, затем начал хихикать.
— Мужик, но ведь это же нокаут! Меня будто газовой трубой по кумполу кто трахнул. Всего ожидал, но такого... — он покачал головой.
— А я, думаешь, как... был приготовлен? Меня чуть кондрашка не хватила, когда я увидал это мегасердце.
— Так ты это все серьезно...?
— Конь!
— Ну ладно, ладно. Только погоди, а от меня ты чего, собственно, хочешь? Я духами не занимаюсь.
— То-то и оно. Просто объясни. Ты же материалист.
— Ну что же. — Конь почесал себя по небритой челюсти. Способ, которым он праздновал Рождество, если вообще его праздновал, обычным никак назвать нельзя было: физиономия помятая, одежда самая гадкая, в доме хлев, и белогорячечная муть в глазах; нет, не пел он колядок над заливным карпом, не украшал елочку конфетами. Не было у него елочки; он заявлял, что это вульгарный, сельской обычай. Он был старым холостяком, лишенным удовольствия иметь близких родственников, и это объясняло многое, но, все-таки, не все. — Ну что же. Самое простое — это с секретным помещением и книжками. Эти Абрамы скорее всего должны были прятать у себя какого-то еврея.
— Какой смысл прятать еврея у евреев?
— Ну, если до этого его никто не желал принимать, а перед тем его уже разыскивали по каким-то причинам, не связанным с национальностью...
— Слишком много "если бы" да "кабы".
— А что еще я могу делать? — Конь пожал плечами. — Так что с комнатой и книжками, это самое простое...
— Погоди, а двукратное перемещение мусора на чердаке?