Возможно, он просто устал. Он забрался на заднее сиденье, отпихнув в сторону рваные раскраски, галоши, карты, стаканчики из-под мороженого и пустые канистры из-под масла, и вытянулся. Его вообще всегда клонило в сон от тихой дорожной тряски и от звука работающего мотора. Он не проснулся даже тогда, когда Роузи свернула на смотровую площадку и остановилась полюбоваться видом.
Мой замок, подумала она.
С такого близкого расстояния он выглядел смешным и бесформенным, как будто связали в один пучок кипу собранных с бору по сосенке каминных труб, — и вид у него был по-зимнему бледный, как и у всей округи. Баттерманз. На самом-то деле, конечно, он ей не принадлежит, или принадлежит, но не совсем, и неважно, сколько лет она хранила его у себя в душе как аллегорию замка, за которой крылось все, что в этом мире ей принадлежало.
Все, что ей принадлежало.
Если она сейчас тихо-тихо выскользнет наружу, открыв дверцу так, чтобы не разбудить Майка, можно будет перепрыгнуть через невысокие перила и спуститься к реке. Там можно будет отыскать лодку, ялик, который по случайности оставили на берегу перевернутый кверху дном, и рядом — весла; и отправиться в путь по реке, морщинистой, как серый жатый шелк, и добраться до прибрежных камней Баттерманза. А потом.
Вот глупость, подумала она; как будто эта махина расположена в такой дали, что можно убежать и спрятаться в ней ото всех. Ее станут искать, и найдут, и привезут обратно, и заставят жить все той же жизнью, которую она вела до сих пор, или притворялась, что ведет.
Она и в самом деле давным-давно не брала в руки кисть, хотя, конечно же, неправда, будто она теперь страшно занята. Она как-то вдруг потеряла уверенность в себе как в художнице; и дело было не в таланте и не в технических навыках, а только лишь в первопричине, она перестала понимать, с чего это она или вообще любой человек берется вдруг писать картины. Мое искусство, моя живопись.
Это было все равно как с фургоном, или со сберегательными облигациями, или с выплатами по закладной относительно которых Майк хотел поспорить с ней, и спорил; для того, чтобы оставить все это себе, при себе надлежало знать, зачем оно тебе нужно.
Майк знал. Майк знал, что принадлежит ему и чего он хочет, что он любит; и если Роузи была уверена в том что единственный предмет, который Майк действительно любит, чаще всего зовется Майком, — что он раз от раза совершает все ту же элементарную ошибку, как котенок, который бьет лапой собственное отражение в зеркале, — что ж, может, в этом-то как раз и заключается сущность любви, любовь есть иллюзия, но иллюзия, без которой невозможно жить дальше, как без чувства цвета или трехмерности пространства, и у Майка это чувство осталось, а вот она его потеряла.
Нет, так не бывает.
Так не бывает; и все-таки она почувствовала приступ необъяснимой тревоги и стиснула руками руль, а Майк ритмично посапывал у нее за спиной.
Моя живопись. Она попыталась восстановить в себе то теплое чувство, которое недавно вызвал внезапно пришедший образ валькирий, но тщетно. Сэм, нет, только не Сэм. Тогда моя работа. Мой пес. Моя машина. Казалось, что вокруг нее был только вакуум, в который она бросала все эти слова, пустые слова, жалкая, пугливая беспредметная жажда, настоящее ничто, ничто, которое сидело с ней рядом и пожирало все, что она пыталась поставить между собой и ним.
Мой пес Ничто.
Она включила зажигание, и посапывание Майка смешалось с ритмом двигателя; она вывезла его, спящего, на шоссе и влилась в поток автомобилей, текущий домой, в сторону Дальних гор — и ей туда же. Одолевая подъем, она видела в зеркало заднего вида, как убегает на юг замок Баттерманз и быстро уменьшается в размерах.