Как бы то ни было, разве не должен он был к настоящему моменту понять, что к чему, и научиться действовать сообразно существующему здесь и сейчас положению вещей, вне зависимости от того, в какой такой седой древности и из каких средневековых материалов была выкована его душа, его история? И если он вдруг, неожиданно для самого себя (в кромешной мгле, в кромешной заснеженной мгле) оказался в роли героя эротического романа, порнографической книжонки самого что ни на есть современного разбора, при том, что его душа и тело были созданы для совсем другой эпохи, для совершенного иного повествования, разве не надлежало ему заранее разнюхать все входы и выходы, прежде чем выпрыгивать из штанов?
Просто будь поосторожней, сказал он себе в ту ночь, лежа с нею рядом, мучаясь бессонницей и удивляясь самому себе; просто на сей раз будь, ради всего святого, чуть-чуть поосторожней. Но толку от такого рода предостережений все равно не было. Прошла зима, целая зима, когда она вернулась из Европы, он, естественно, сдался л и сдался со всеми потрохами; та светская жизнь, в которую они пустились, всего лишь залакировала его собачью преданность любимой женщине внешне спокойной маской эдакого все понимающего знатока, тогда как вокруг бушевала самая безумная, развязная похоть, которая только лишь подстегивала его наклонность к моногамии, всему свету назло. Может статься, очень может статься, что если бы ему приходилось врать, флиртовать и трахаться направо и налево — так нет же, все двери заранее были для него раскрыты, все, все до одной, раскрыты настежь. И, естественно, далее все было именно так, как должно было быть, с абсолютной неотвратимостью, включая сюда и нынешние предутренние сумерки, в которых он лежит на спине и смотрит на свое зеркальное отражение, которое смотрит на него в ответ, сложив руки на труди, вытянув ноги так, что они торчат из-под одеяла, с пустым, ничего не выражающим лицом. Абсолютная неотвратимость.
Подобно Бурбонам, он ничего не забывал и ничему не учился; оттого-то он и вернулся опять в исходную точку. Его история повторялась раз за разом, и если в первый раз она приняла форму трагедии, во второй раз — фарса (как сказал Маркс, по совершенно другому поводу, в ином контексте, из которого Пирс беспомощно выдернул сейчас эту горькую прописную истину), то как ее прикажете квалифицировать, когда она повторяется в третий раз; а в четвертый?
День занялся, и сразу в полную силу; радиаторы яростно шипели о зиме. Пирс откинул одеяло, но не встал; он лежал и смотрел (а куда денешься, резное золоченое зеркало и было подвешено именно так, чтобы никто и никуда от него не делся) на свое длинное голое тело. Большие руки, большие ноги; и в данном случае народная примета не промахнулась.
Знаешь, что я тебе скажу? — сказала она ему в ту первую ночь, и взгляд у нее при этом был разом озорной и совершенно искренний. — Знаешь, что я тебе скажу? У тебя красивый член.
По жилам у него прошла холодная волна, память о страстном желании и неотвратимость утраты; Пирс лежал и слушал, как она поднимается в нем, а потом идет на убыль, как будто приступ головокружения или ангины.
Это уже не смешно, подумал он. Я уже не мальчик. Так больше жить нельзя. На сей раз это было похоже на тяжкое заболевание, от которого он никак не мог избавиться, на одну из тех детских болезней, которые молодым и сильным организмам даются легче легкого, пару дней в постели, — и здоров, а вот взрослого человека могут навсегда оставить инвалидом.
Утоли мою жажду вином, утешь меня спелыми яблоками, ибо я болен любовью. Болен болен болен.
Вот пойду и постригусь в монахи, подумал он, и все тут; пойду и постригусь в гребаные монахи. Если после двух браков (конечно же, оба они были браками всего лишь по фактическому положению вещей, вроде как бывают браки всего лишь по названию, — но именно как таковые он их ощущал) и половой жизни, которая казалась ему настолько разнообразной и феерической, что всякий нормальный мужик о таком может только мечтать, он так и не сумел избавиться от этого дурацкого нежелания взрослеть, которое уже давным-давно должно было облететь с него как старая змеиная кожа, а вот на тебе, не облетело, от дурацкого нежелания взрослеть, которое и дальше будет причинять ему одну только боль, тогда самое лучшее, что он может сделать, — это избрать одиночество.