22.
Больше нечего рассказывать.
Через два дня я уезжал. Он отвез меня на станцию. Мы ехали молча. Старый грузовик стонал и тарахтел по неровной дороге. Восемнадцать километров показались вечностью. Но в общем-то все прошло быстро.
Но когда мы ходили взад и вперед по перрону, он решился доверить мне нечто, дать мне объяснение, возможно, полагая, что я имел право знать всю правду.
— Знаешь, Петер, случившее — недоразумение, — сказал он тихо. За последние дни лицо у него посерело, глаза сузились, почти соединились у переносицы. Рот скрылся в глубоких морщинах. Теперь он выглядел старше своих лет, меченый мужчина, и улыбка его была отдаленным напоминанием улыбки.
— Не знаю, что ты скажешь, когда пройдет время и ты увидишь все на расстоянии. Но знай, я спросил только Катрине, пойдет ли она за меня замуж. Она не ответила. Сказала, что должна подумать. Вот и все.
Он стоял высокий и широкий в солнечном свете. Теперь была моя очередь. Он выложил все начистоту. Теперь я должен был сделать то же самое: рассказать ему о письме, рассказать, что я насплетничал о его поведении во время праздника, что я ревновал. Но я подавил в себе это желание, хотя никакой опасности больше не существовало. Просто не имело смысла, по моему мнению. То, что я сделал, не имело большого значения, не играло решающей роли. Все равно в один прекрасный день все выяснилось бы. Развод был фактом. Он сватался к Катрине.
Кроме того, требовалось мужество, чтобы рассказать такое. Он стоял деловитый и уверенный с солнечными бликами на лице. Черные волосы слегка растрепались, он опять очень походил на отца. Даже теперь, несмотря на всю грусть и тоску во всей его фигуре, он был сильнее меня духом. Глубокие линии в уголках глаз вбирали в себя дневной свет, делали его взгляд острым и спокойным. Нос у меня покраснел и стал мокрым и, чтобы окончательно не разреветься, я уставился на пропитанные смолой доски, на которых мы стояли, на небо и березки в конце перрона. Я пытался, но я не мог. Нет, я не мог признаться. Сознание того, что я сделал и не хочу признаться, даже если было уже не опасно и не имело особо большого значения, легло тяжелым камнем мне на душу. Я пытался, но не мог встать с ним как равный, независимо от того, что он сделал, что он сказал и что случилось. Изолированное положение шестнадцатилетнего подростка серьезнее, чем обычное традиционное мнение о том, что правильно или неправильно, хорошо или плохо, морально или аморально. Поэтому не хотел каяться и признаваться.
Пришел поезд и положил конец моим мукам. Мы пожали руки. Я просил его передать привет Бергсхагенам. Затем я занял место в купе, поставил рюкзак и чемодан, помахал ему, ждал в нетерпении, когда раздастся гудок, означающий, что мы покидаем станцию. Останется воспоминание, подобно другим воспоминаниям, неясное, которое иногда, быть может, обернется болью, быть может, грустной болью; не часто, все реже и реже, по мере того как я взрослел и становился старше, я вспоминал о своих последних летних каникулах, проведенных в крестьянской усадьбе моего дяди в Фагерлюнде.
Когда я пришел домой, в квартире находились рабочие фирмы, они разгружали вещи и мебель. Мама упомянула в письме, что мы переехали. Вынуждены были — в небольшую квартиру в дешевом районе города. Мама была взволнована, энергично руководила транспортировкой, командовала там и сям.
— Петер, — закричал она. — Это ты? Как дела? Ах, Господи, должно быть ужасно то, что случилось с тетей Линной! Грустно и горько.
Одурманила меня своими духами.
Отца не было дома. Он был в отъезде, чтобы отдохнуть немного, как она объяснила. Предприятие его разорилось. Обещала, что вместе навестим его.
— Но он кое-что оставил для тебя, ко дню рождения. Сюрприз. Посмотри.
Я раскрыл пакет. Это были часы. И хорошей марки. Как раз точно такие я и хотел.
— Ешь, мой дорогой мальчик, — призывала она меня. — Подумать только, что тебе пришлось пережить!
В новой квартире пахло свежей краской. Мебель еще не расставили, я обратил внимание на ящики с книгами, моими собственными. Неожиданно вспомнил, что забыл взять свой подарок «Сто лучших стихов о любви», книга осталась лежать на буфете в опустевшем доме Фагерлюнда. Но мне было теперь безразлично. Я и прежде не очень много читал стихов и уж точно не осилю их после всего случившегося; столько треволнений было… они отвлекли меня от насущных близлежащих задач, которые могут оказаться полезными для меня, только «ключ» к ним надо найти… Нет, стихи не для меня, нечто иное больше говорило моему уму и моему сердцу, моей душе. Непременно исследую, что это такое. Ведь конец одного означает обычно начало другого.