Гореев. Кого?
Кэтт. Остужева.
Гореев (опустив голову на руки, садится). Так… Так…
Кэтт. Что ты хочешь сказать, папа?
Гореев. Катя моя дорогая, то, что я могу сказать, жестоко и резко. Когда эгоизму служат люди грубые, люди глупые, наконец, люди злые — он еще не так ужасен. Но когда драгоценнейшие дары господни — ум и талант — уходят на то же, когда все сильное и светлое в человеке подавляется интересами его личности… тогда… тогда…
Кэтт (пошатнувшись, хватается за край стола и с ужасом смотрит на отца). Я… я тебя не понимаю…
Гореев. Послушай, Катя: вся жизнь, весь талант Остужева ушли на то, чтобы волновать и себя и других картинами тончайших страстей, изысканнейшей любви, если только можно эти чувства назвать любовью. Для этих картин он делает фоном все: природу, идеи, вечные духовные запросы человечества, важнейшие задачи своего века. Это ненасытный сладострастник мысли. Его личная жизнь — ряд экспериментов над собой и другими. Ни верности, ни силы его любовь не знает. В ней одно только нервное напряжение, неудержимое стремление испытать то или другое ощущение, и в этом стремлении он не видит ничего, не думает ни о чем ни о ком… А потом…
Кэтт. Потом?! Что потом?!!
Гореев. А потом сладкое разочарование, утомление, эстетическое переживание прошедших минут, талантливая и, конечно, очень искренняя, написанная кровью и нервами повесть и — успех. А для нее? А? Катя? Что для нее?
Кэтт глядит на него, бледная и дрожащая.
Я знаю его, Катя. Он был моим учеником — и любимым… На этом самом стуле он в лучшие минуты своей жизни рыдал предо мною, каялся, уходил просветленный — и пропадал на целые годы. А я читал в это время его талантливые вещи и видел, что все эти искренние слезы, рыдания и взрывы отчаяния и непреклонные решения — все это только материал для блестящих страниц, что он, служа себе, себе одному, думая, что весь мир в нем одном, платил за свое самоуслаждение слезами и нервами, как твой муж платил наличными деньгами.
Кэтт (вставая). Не верю… нет, постой… Я верю, что это было… но не теперь. Папа, если теперь… что же будет со мной?
Сильный звонок.
Гореев. Я скажу тебе это, Катя, в свое время. Раз ты в такую минуту пришла ко мне, я беру на себя ответственность отца за свою дочь.
В дверях слева показывается Люба, за ней Остергаузен весь в черном. Гореев кланяется и уходит направо.
Люба (подбегая к Кэтт). Фу, какая у вас лестница скверная. Кэтт, милочка, что же это?
Кэтт. Что, Люба?
Люба. Ты бросила Ларьку? Ты просто с ума сошла.
Кэтт (пожимая плечами). Может быть.
Люба. Зачем же это было делать? Кэтт, голубчик, я расплачусь… Что ж это такое? Мало ли глупых мужей, не всех же бросать. Умная женщина всегда сумеет устроить все без всякого скандала. У меня, знаешь, сердце оборвалось… Ведь тебя никуда принимать не будут.
Кэтт (нервно). Я ни к кому и не собираюсь ходить, моя милая.
Люба. Тогда надо уехать за границу, а на это нужны большие деньги, милочка. Откуда ж ты их возьмешь? Ларька скуп, как черт. Он только на словах джентльмен да джентльмен, а за сто рублей удавится.
Кэтт (усмехаясь). Если бы он был щедр, как царь, я и то от него ничего не взяла бы.
Люба (разводя руками, садится в кресло). Ну, уж я ничего не понимаю.
Остергаузен. Виноват, графиня. Позвольте мне сказать несколько слов. Екатерина Вадимовна, дорогая моя сес… свояченица! Вы, конечно, понимаете, что если бы я не считал вашего поступка необдуманным — заметьте, только необдуманным, я настаиваю на этом эпитете, то я не привез бы к вам мою жену.
Люба. Я сама бы приехала.
Остергаузен (вздохнув). Но вы только одну ночь провели не под кровом вашего супруга, и то в доме вашего достопочтенного родителя. Тлетворные семена растления нравов вас еще не могли коснуться. Графиня и я первые — я настаиваю на этом — первые протягиваем вам якорь спасения.
Кэтт (возмущенная). Кто вас просит читать мне проповеди, граф? Кто вам дает право касаться моей жизни и моих поступков?
Остергаузен (выпрямляясь). Долг!..
Кэтт. Я вам совсем чужая, я не прошу вас ни спасать, ни руководить, ни протягивать мне ваши якоря. Кто вы для меня? Муж, отец, брат?..