— Помню, в репячестве ешо дело пыло… Жили мы токта справно: томик у нас пыл твухэтажный. Тятенька у нас пыл шорник и понтарь, умел и колеса кнуть, вот и устроил внизу мастерскую, а наверху мы жили. Папенькины бочки та упряжь на всю окруку славилась, а колеса так знатно кнул, что, наверное, по всей Расее проетут и не лопнут. Ну вот, сначит, жили мы, поживали. Откута-то к нам какая-то старушка прибилась, хорошая старушка, добрая. Все про травы разные мне сказывала, што от какой хвори. Свали ее Анисьей.
— А где вы жили, Марта?
— Та в Латвии, кте ж ешо? Ну вот, сначит, жили мы, поживали… Братики отцу в мастерской помогали, а я — маменьке по хозяйству.
— Анисья-то кто вам была?
— Та я ж и коворю — никто, просто папушка чужая. Ну вот, жили мы, поживали, а папушка возьми та и помирай. Снарятили мы папушку Анисью в послетний путь. Все честь по чести стелали: маменька одела её во все новое, папенька сам кропик сколотил, крест стелал. А как кроп спустить с покойницей вниз, не потумал: крутенька лесенка у нас пыла со второго этажа. Нет бы, кроп-то внизу оставить, Анисьюшку на руках вниз снести, отнако не догадались…
Павлушка при этих словах тесно прижалась к боку Ирмы. Комната слабо освещалась керосиновой лампой, по углам копошились лохматые тени, когда женщины возле стола начинали шевелиться. И так страшно: вдруг леший в углу прячется, а тут еще речь зашла о покойниках.
— … Тятенька и решил кроп с Анисьюшкой из окна вниз спустить на веревках. Ну, сначит, похоронили мы старушку, помянули, спать лекли. И в самую полночь втруг стук кто-то в окно. А дело, помню, летом пыло. Глятим, а на потоконнике кроп с Анисьюшкой стоит. А в мастерской-то в тую самую пору гром начался неслыханный, и поросеночек — он у нас в закуте внизу жил — визк такой потнял, словно режут его. Мы перепугались, в угол забились, трясемся все, смотрим на кроп, с места ствинуться не можем, да и страшно вниз-то пежать: там словно черт колотушкой гремит… Уж папенька на что смелый пыл, в Иванову ночь даже папоротник искал, а тут запоялся.
— У-у-у! — завыл вдруг проказник Эрик, и Павлушка нырнула головой подмышку Ирме, оттуда и слушала продолжение пастушкиного рассказа.
Марта поднялась с табуретки, подошла к печи, щелкнула Эрика по затылку, мол, не озоруй, налила чаю из самовара, травяной заварки плеснула в чашку, предложила:
— Гостенечки, дорогие, не хотите ли чайку?
Женщины замотали отрицательно головами. А Марта с наслаждением отхлебнула из чашки.
— А дальше-то, что было? — не вытерпела одна из женщин.
— Тальше… Тальше, что ни ночь, так на потоконнике кроп стоит. Уж мы окно и закрывали, и заколачивали, а в полночь оно все равно распахнется, и кроп на потоконнике стоит, а внизу поросенок верещит. Рассвет наступит, и кроп исчезнет. Спустимся вниз, а там все параскитано, что папенька за день сделает — переломано, а поросеночек — синий, весь в мыле, трясется, как осиновый лист на ветру. Помаялись мы так с полгодика, дом заколотили, потому что никто его покупать не хотел, та и уехали.
— Ох, ты, страсти какие… — перекрестились дружно женщины. — И что потом?
— Папенька умер в Пскове-короде, после тово времени ему все несторовилось. Нам потом сказали, что надо было кроп выкопать та вынести из тома через дверь. Да поздно мы про то узнали — умер папенька. Мы поехали в Санкт-Петербурк, а оттуда уж в Сибирь попали.
— А такого города вовсе и нет, — выбралась из своего убежища Павлушка. — Есть город Петроград.
— Ну-ко, ты еще там бормочешь что-то, мешаешь рассказывать, — зашикали женщины на маленькую всезнайку. — Помолчи-ка.
Марта допила чай и продолжила:
— А ешо вот скажу… Было мне годков пять, и пасли мы с маменькой в лесу коров. Ну вот, сначит, идем да идем по лесу, и вдруг детский плач слышим. Бросились на голос, а там — дитя мёртвое в пеленках лежит. Думали — живой ребеночек-то, а маменька развернула его, а он уж холоднее льда и весь синий — придушила его какая-то мамаша-курва да бросила в кустах, где, может, и родила его. Маменька-то взяла ребенка да и говорит: «Бедное дитятко, небось, у тебя даже имени нет». Отнесли мы младенца к кзендзу, тот его похоронил. И вот с тех пор, как идем по лесу, так всё плачь детский слышится, да такой жалобный-жалобный… Маменька стала даже бояться из дому выходить, да и дома все у нее в ушах детский плач стоял. Анисьюшка тогда еще живая была, вот и надоумила маменьку. Ты, говорит, иди к тому месту, где младенчика нашла, а как услышишь его плач, так назови дитя любым именем, вот и будет все ладно. Маменька так и сделала, назвала его Антошкой, Унтей по-нашему. И ведь перестал ей детский плач слышаться! Вот ведь какие чудеса на свете бывают.