А однажды Витька Громобоев опустился к воде и стал тритонов в банку ловить. Она обернулась, он тритонов в пруд выплеснул.
— Чего тебе?
— Сиринга, — сказал он.
А она саженками через пруд на тот берег.
Он — кругом по берегу. Добежал — там нет никого. Скрылась, как не было. Ждал он ее, ждал. Вернулся назад — а и одежды ее нету.
Стал он в свою банку свистеть: бу-у… бу-у… Потом банку в кусты закинул и срезал бузинную веточку.
К ночи, когда Зотов уже засыпать начал, вернулся с дудочкой в четыре дыры. По-нашему — жалейка, по-бессарабски — флуэр.
А наутро Дворникова вдова с дочкой и племянницей к родне уехали в Серпухов.
Хотел было он за ней, да бабушка не пустила.
— Школу надо кончить, голубчик.
— Какую школу?… Какую школу? — спросил он, прикрыв пустые от скорби глаза. — Этой школе тысячи лет…
— Я тебя не пойму, голубчик, — сказала бабушка. — Не напускай на меня тоску, ладно? А то ведь не выдержу.
— Ладно… — сказал он и стал — делать най из бузины.
Най — это дудка такая бессарабская, вроде губной гармошки или футбольного свистка, из многих свистков сложена.
А полюбил Витька, оказывается, навеки.
19
Такая полоса.
Немой зотовский в землю смотрит. И ни о чем не говорит, поскольку он немой. Забрел к нему Анкаголик, что-то сказал, и они ушли из дому, да через сутки вернулся немой Афанасий с девочкой на руках, на вид лет восьми. Хорошо одетая и бледненькая. Волосы каштановые, шелковистые, прямые, недлинные. В коридоре на пол поставил и руку ей на голову положил. Даже не так было. Пришел откуда-то с ребенком на руках, опустил на пол и ввел в комнату. А уж потом на голову ей руку положил, и она не стряхнула, а только смотрит. «Мы на них смотрим, они на нас. Что сказать, не знаем, а у всех одна догадка — ясное дело, что темное дело. Никто не знает, как быть, кроме немого Афанасия с бешеным взглядом да бабушки нашей тишайшей».
— За стол, за стол. Еда стынет, — сказала бабушка. — Сейчас супчику поедим. Перловый, с говядинкой. Тебя как зовут?
— Оля.
Никто Немого ни о чем не спрашивал, потому что он немой. Так и осталась Олечка у Зотовых, — тихая девочка, неразговорчивая. Бумаги все при ней. Немой повел ее сперва к Соколову, начальнику всей благушинской милиции. Чудесный мужик Соколов, фигурой медведь и лысый. Как они там разговаривали и куда он звонил, — а это точно, и все об этом знали, а тогда мало кто звонил, — но только после Соколова Зотовых тоже никто ни о чем не спрашивал, а осенью Олечке в школу идти вместе с Генкой, сыном Сереги и Клавдии.
Девочка тихая, незнаемая. Немой на нее пылинки не дает упасть, а кто подойдет к ней, Немой глаза на него подымет, и тот уходит. Приволок однажды лист фанеры — десятимиллиметровки, сетку достал. Ракетки выпилил. Три мячика купил, целлулоидных.
— Пинг-понг, — сказала Олечка и первый раз улыбнулась узнаваемо, как дитя.
Она в Немом души не чаяла, все его за руку держала, а когда никто не смотрел, то руку его раскачивала. Без костей, видать, та рука была, а сила в той руке была немереная, звериная.
Так бы и жили, если бы Клавдия все Витьке не рассказала. Клавдия всегда что не надо первая знала, а что надо знать, то вязло в ней, как полуботинок в дерьме.
У Олечки дядька профессор по аграрному вопросу, а у него жена — не то немка, не то англичанка. А теперь, стало быть, нет родни никакой.
Анкаголик с Немым у того профессора книжные полки строгали и строили — называется стеллаж.
А дед поманил Витьку скрюченным пальцем, чтоб он кончал рассказывать Клавдины известия, и говорит:
— Мы теперь ей родня, Витя.
Громобоев поглядел на него бутылочными глазами и кивнул.
А из комнаты Немого только и слышно теперь: мячик щелкает целлулоидный. Пинг-понг… Цок-цок… Да Олечка тихо смеется, когда Немой проигрывает в игру незнакомую. И чем дольше Олечка Немого обучает, тем больше, видно, Немой играть не умеет, и Олечка смеется чаще и чаще.
Пинг-понг… Щелк-щелк…
Лист фанеры на столе лежит, плотницкой струбциной привернутый, и бабушка говорит:
— Афоня, кончай дите мучить, Оленьке ужинать пора… — И Олечка смеется.
«Я у нее спросил однажды:
— А как же ты с Афанасием разговариваешь? Он же не говорит ничего.