...Большой кабинет. Сережка сидит в кресле напротив и в отчаянии выкрикивает эти же самые слова.
Или нет! Это не Сережка. Это парторг Остапенко. И он вовсе не сидит в кресле, а нервно ходит по кабинету. «Погубишь ты парня своими авторитетными советами, — раздраженно говорит он. — И вообще в этой неприятной истории ты идешь на сделку с собственной совестью!»
Сердце колотится так громко и часто, словно хочет вырваться, хочет уйти от Дубова, оставить его одного с его разумом, совестью, которые, кажется, никогда его не подводили.
«Не подводили? — мысленно спрашивает себя Дубов. — Никогда?»
Память лихорадочно подсказывает горькие и радостные события, называет имена, вызывает из прошлого давно забытые переживания. Память будто раскрывает перед Дубовым огромную книгу его собственной жизни, торопливо листает страницы, и на каждой из них — что-то очень значительное.
Фронт... Смерть сына... Гибель жены... Самоубийство попавшего в плен брата...
А рядом — горе чужих людей: однополчан, земляков, сослуживцев. Чужих по крови и очень родных сердцем.
Много горя. Но больше все-таки радости. И радость эта — отражение счастья тех, «чужих», которые очень близки сердцу.
Спасенные, выведенные из окружения двенадцать солдат, чуть было не погибшие от голода и отчаяния... Возвращенная к жизни семья Вагиных, оставшаяся после войны без отца и без дома... Ценнейшее изобретение безвольного и застенчивого Дорохова, чуть было не загубленное подлецом — начальником БРИЗа и бюрократами из главка...
А сколько мелких, будничных дел, светлых и нужных, сделавших десятки людей чуточку счастливее! Дубов никогда прежде не вспоминал, не думал об этом. Все было в порядке вещей, все казалось обыденным.
Да, совесть чиста, разум служил верно. Не было в жизни больших ошибок. Не было... Кроме — одной. Непоправимой!
Дубов задыхается.
Он снова закуривает, ходит по комнате и никак не может успокоиться. А Сергей не встает, чтобы помочь. Он, конечно, не знает, не догадывается, что ему плохо.
Не зажигая света, Дубов одевается, торопливо проходит через гостиную, на ощупь находит свое пальто, шляпу... Он не может больше оставаться в этом доме. Щелкает автоматический замок, за спиной Дубова надежно закрывается дверь.
На улице снег, ветер, тусклый холодный рассвет. Расстегнутое пальто путается в ногах, наспех надетая шляпа спадает на самые брови. Дубов идет наугад, еще не решив куда: на завод, в гостиницу, на вокзал?..
Вспоминает осунувшееся, растерянное лицо Сергея, стоящего перед ним в большом директорском кабинете, слабую надежду в его доверчивом, обращенном к нему взгляде и отчаяние в глуховатом, перехваченном спазмой голосе: «...без любви и — на всю жизнь...» И так же отчетливо видит самого себя — брезгливо жесткого, уверенного в своей правоте, подавляющего авторитетом, возрастом, положением и ...доброжелательностью. Искренней. Ведь он, Сережка, все эти годы несчастлив, обжигает мозг беспощадная мысль.
Ветер сыплет в разгоряченное лицо мелким, острым снегом, шуршит сухими осенними листьями. Холод проникает под самое сердце. Да, да, я всегда был с ним искренним. И желал добра. Я... любил его! Дубов хочет оправдать, защитить себя — и не может. Потому что сейчас он уже не тот — непогрешимый, всесильный, присвоивший себе право распоряжаться чужой судьбой. Прожитая жизнь во многом его изменила. Он теперь не так самоуверен, знает в себе обидные слабости... И, сегодняшний, он готов предъявить себе, прежнему, большой счет за ту самую слепую доброжелательность и за непозволительное, запретное прикосновение к чужой судьбе.
Он зябко передергивает плечами, стягивает под горлом расстегнутый воротник, мысленно обрывает себя и жестоко поправляет: не прикосновение, нет. Вторжение! Волевое вторжение в чужую судьбу. Как мог? И вдруг обрушивается на Сергея. Раздраженно, обвиняюще. А как он смог? Столько лет. Без любви. И устыдился себя: бог мой, о чем это я? Но опять настойчиво: не встретил другой женщины? Умной. Светлой. Красивой. Под стать самому? А если встретил? Если настанет день, когда больше не сможет лгать — себе, другим?