Остальная, большая часть комнаты была совершенно пуста, только между двумя широкими окнами, расположенными под углом друг к другу и образующими, если смотреть на них с улицы, нечто похожее на фонарь, стоял, повернутый к стене, мольберт. И рядом — перепачканная красками табуретка.
Дубов прошелся по комнате. Покосился на мольберт. Остановился у письменного стола. На нем в беспорядке лежали книги, письма, альбомы с карандашными на-бросками, несколько явно ученических рисунков с одной и той же натуры: перспектива городской улицы с подъемом. Видно, это была нелегкая задача — изобразить подъем.
Сергей поставил раскладушку рядом с тахтой, придвинул софит, опустил все его щитки, включил вместо большого верхнего света.
— А у тебя и правда тут не очень уютно, — не удержался Дубов. — Феня-то права.
— А! — отмахнулся Сергей. — Было бы удобно. Впрочем, я здесь редко пишу. Так, заготовки делаю, к занятиям готовлюсь... А работаю в мастерской при художественном училище. Я там рисунок веду.
Свет от софита мягким, размытым кругом ложился на пол между тахтой, раскладушкой, слабо освещая «жилую» часть комнаты. Остальное пространство тонуло в темноте, только от окон — незашторенных, непривычно голых, пустых, — исходило какое-то странное матовое свечение, неестественное и едва уловимое.
— Что у тебя за стекла? — удивился Дубов. — Матовые, что ли?
— Обыкновенные. — Сергей тоже посмотрел на окна. — Папиросной бумагой заклеены. Южная сторона. Солнце мешает.
Дубов не понял.
— А я думал, чем светлее, тем лучше.
— Конечно, — согласился Сергей. — Только свет должен быть не прямой, не резкий, не забивающий глаза и краски, а мягкий, спокойный. Лучше всего — верхний.
Они понимали, что говорят не о том.
— Сам, что ли, придумал? — после длительной паузы спросил Дубов. — Бумагу-то...
— Чужое изобретение, — вздохнул Сергей. — Старо как мир.
Они долго молчали, потом погасили свет, пожелали друг другу доброй ночи, затихли. Но затихли ненадолго. Убедившись, что ни ему самому, ни Сергею в эту ночь все равно не заснуть, Дубов заговорил о главном:
— Что ты сейчас... творишь, Сергей? Рассказывай.
— Сейчас?
Сергей приподнялся на локте, закурил.
— Сейчас — ничего.
Он затянулся. Огонек папиросы разгорелся и осветил лицо. Брови сошлись на переносье, лоб рассекла складка.
— Почему?..
Дубов произнес это неожиданно громко, с нескрываемым удивлением.
Сергей промолчал. А когда Дубов повторил вопрос, нехотя ответил:
— Творческий спад. Бывает с человеком такое.
— А ведь я видел твое «Таежное утро» в Третьяковке. Хорошо!..
Сергей оживился.
— Правда? И на самом деле понравилось? А ведь эта картина — одна из первых. Я после нее... Впрочем, завтра заберу вас в мастерскую, покажу. Правда, и тут кое-что есть.
Он вскочил. Зажег большой свет, подошел к мольберту, повернул его.
Дубов увидел неоконченный портрет мужчины. Высокий умный лоб, иссеченный ранними морщинами, добрые, внимательные глаза, крутой подбородок, крупные узловатые руки...
— Интересный человек, — пояснил Сергей. — Начальник смены коммунист Федор Петрович Батов. Непростой и нелегкий характер... Так и назову картину: «Коммунист Федор Батов». Вот только не выходит. Чего-то не могу уловить. Это сделал в прошлом году. С тех пор не двигается.
Он повернул мольберт обратно рисунком к стене, постоял около него задумавшись.
— А знаете, Николай Трофимыч, в Третьяковку, в зал картин художников Урала, Сибири и Востока, одну мою акварель посылают. Говорят, лучшая из прошлогодних работ. Уверяют, будто в ней... «море настроения»...
Он подошел к столу, открыл верхний ящик. Порылся в нем, не нашел. Открыл другой...
Дубов ждал, а Сергей перерывал один за другим ящики письменного стола и не находил. Торопливо закурил, снова открыл верхний ящик. Он тщательно перебирал эскизы, листы бумаги с какими-то записями, выкладывал все это на стол. А Дубов внимательно следил за ним и думал не о том, что Сергей взволнован, обеспокоен, что он потерял какую-то нужную вещь и не может найти... Он смотрел на его широкие плечи, туго обтянутую майкой крепкую спину, следил за его движениями, с удовольствием отмечал, что возмужавший, окрепший Сергей по-юношески ловок и строен. Даже то, как задорно он встряхивал головой, когда спадали на лоб растрепавшиеся волосы, очень напоминало двадцатилетнего Сережку.