— Я уверен, что для актеров все это было довольно утомительно, — сказал Маркони.
— Да, — сказал Дондог. — Это было довольно утомительно для всех. И, даже если Пюффки руководил труппой с точностью дирижера, все равно резало ухо. Оставалось шумным и неприятным для слуха с начала и до конца.
— Ну вот видите, — сказал Маркони. — Этого-то я и боялся.
— Труппа никогда не собиралась в полном составе, — взгрустнул Дондог. — Были такие представления, когда в отсутствие актеров Пюффки приходилось одновременно исполнять все роли, но такое, по счастью, случалось всего раза четыре, ну, может, пять. В остальных случаях и в зависимости от дня бывало семь, девять, даже двадцать голосов, которые одновременно говорили на протяжении всего спектакля. На эти голоса накладывалось соло флейты. В некоторые вечера поддержать флейтиста приходил местный оркестр, но подобное сотрудничество искажало начальный замысел Пюффки.
— Что за инструменты? — осведомился Маркони.
— Аккордеонисты, — вздохнул Дондог. — Пюффки не мог их прогнать. Они практиковались в соседнем зале. И перед своей репетицией совали нос в театр. По отношению к ним приходилось проявлять обходительность. Это была наша единственная публика.
— А, — протянул Маркони.
— Да, — сказал Дондог. — Не считая Дондога, который каждый раз не уходил до самого конца спектакля, это была наша единственная публика.
— Не знаю, сколько их было, этих аккордеонистов, — сказал Маркони. — Но все же наверняка немалое количество.
— Да, — сказал Дондог.
— В этом преимущество театра, — сказал Маркони. — Непосредственно затрагиваешь огромную толпу.
— Та же история, изложенная книжной прозой, не имела бы такого отклика, это точно, — подтвердил Дондог.
В 4А воцарилась тишина, пересыпанная похрустываниями и поскрипываниями вроде тех, что издают таракахи или персонажи, которые на несколько секунд покрываются пером, а потом возвращаются к норме. Время от времени, после подобных приступов, Маркони лепетал извинения.
— Но вам все же следует говорить в первую очередь о своих книгах, а не о пьесах, — сказал он. — Если поразмыслить, вы написали намного больше маленьких романов, нежели пьесулек.
— Полноте, — сказал Дондог. — Писать. С чего бы это…
— Любовных, постэкзотических романов, — пропыхтел Маркони.
— Полноте, — сказал Дондог.
На протяжении доброго часа ему не хотелось ни о чем говорить. Он боролся со сном и забвением и пытался думать о студентке, которая вновь возникла у него в памяти, уж лучше о Норе Махно, чем о театре и книгах. Ему хотелось говорить скорее о любви, а не о любовных романах. Ему хотелось говорить, но он не знал более, что значит быть уже мертвым — продолжать говорить или продолжать молчать.
— Послушайте, Маркони, — произнес он наконец. — Теперь копание в моих книгах мне мешает. Никто никогда ими не занимался, а теперь у меня уже не осталось на это времени. Со всем этим покончено.
— Все это принадлежит вашей жизни, — перебил Маркони. — Здесь заведомо должны содержаться полезные для вашей мести детали.
— Нет, — сказал Дондог. — Все это никогда ничему не принадлежало. Никогда ничего не содержало. На том и остановимся.
Вот и все с литературой.
— Однажды днем, — начал было Дондог, потом на секунду оторопел, потеряв нить, с открытым ртом.
— Или, скорее, ночью, — подхватил он. — Давным-давно. Ко мне подошла женщина.
— Ну, — подначивал Маркони.
— Я ее никогда прежде не видел, — сказал Дондог.
Он колебался. В его словах не осталось ни грана силы, они едва долетали до растекшегося силуэта Маркони.
— Давайте же, Бальбаян, — не отставал Маркони.
— Я просто-напросто ничего не помню об этой истории, — волынил Дондог. — Я сказал «давным-давно», потому что нужно четко определить эпоху. Но в остальном я ни о чем не помню.
— Все вернется, когда вы начнете говорить, — сказал Маркони.
— А если что-то и всплывает, — сказал Дондог, — то сроку тому всего несколько дней.
В темноте и затхлости 4А он ощущал себя вялым и безжизненным. Тут же была и история, такая же безжизненная и темная, и он не видел ни к чему удерживать ее в себе, ни к чему давать ей рождение. У него не было никаких оснований ни говорить, ни молчать. В подобных терминах вопрос не стоял. Что у него было, так это сон.