Истекла горстка секунд. В ветвях, совсем рядом, пилили железные патрубки насекомые. Не было ни единого порыва ветерка, но деревья оказались наделены своими собственными движениями, покачивалась ветка, и лицо женщины внезапно стерлось, потом вновь осветилось. Оно ничего мне не напомнило, разве что тех азиатских красавиц, что часто посещали мою прозу, потрясающих женщин без возраста, чьи черты не менялись по вступлении во взрослую жизнь до самой старости и после нее. Какое-то мгновение я внимательно в него всматривался. В уголках ее век ветвились крохотные морщинки. Ей довелось соприкоснуться с жестокостями жизни. Она насмотрелась им в лицо.
Насекомые прекратили наконец свой кошачий концерт.
— Мы были разлучены, Дондог Бальбаян и я, — пробормотала она. — Я не осмеливалась уже и надеяться, что его отыщу. В лагерях, где я искала, мне часто говорили, что его подвергли эвтаназии. Я не верила своим информаторам.
— Он мертв, — сказал я. — Он отбыл свои тридцать без права на помилование и десять ссылки, а потом, в день, когда предстояло пересечь ворота лагеря, к нему пристал швитт и пришил его.
— А, — вырвалось у нее.
— Мне очень жаль, — сказал я.
Мое сердце билось. Она была бесподобна и не имела возраста, она была взволнована, она была трогательна. И мне не верила. Бывают такие дни, когда мне удается лгать с легкостью и изяществом, так что никто об этом не догадывается, но здесь мое смущение бросалось в глаза. Я потел, я спотыкался на каждом слоге. Я был не властен над своей неподвижностью. Был не властен ни над своей неподвижностью, ни над своей ложью. Не знаю почему, мы сразу заговорили в приглушенных тонах. Бормотали, словно простершись бок о бок, спящий со спящей. Мы болтали, словно двое не желающих окончательно просыпаться любовников. Это ночное согласие казалось мне несуразным, ни на чем не основанным и в итоге вызывало беспокойство. Я никогда не был сведущ в человеческих — или каких иных — отношениях. Я не знал, как толковать то, что происходит между нами.
Я еще раз заметил бороздки, расходившиеся лучами от ее миндалевидных глаз, и с огорчением подумал о житейских жестокостях, которым эта не уйбурская женщина, возможно, взглянула в лицо во время второго уничтожения. Она присутствовала при охоте на уйбуров. Но с кем она была, когда охота началась? С мучителями или мучениками?
— Непостижимо, как человек, которого я люблю, может меня не узнать, — сказала она.
— Что… — сказал я.
— Я Элиана Хочкисс, — сказала она.
— Элиана Хочкисс… — повторил я осмотрительно нейтральным тоном.
Ее имя ничего мне не говорило. Элиана Хочкисс кусала себе губы. Мое поведение ее подавляло.
— Послушайте, — предложил я, — пройдемте немного дальше. Вернемся на улицу.
Я слегка коснулся ее руки, чтобы указать направление, куда идти. Она повернулась на месте и зашагала по аллее рядом со мной. У нее был грустный вид. Она смотрела прямо перед собой, себе под ноги, но не перешагивала лужи, ступала сандалиями прямо в воду, не обращая внимания, что мочит свои голые, костлявые и не такие уж миниатюрные ноги. Одета она была так же, как и все мы, как все таркаши, в отрепье с чужого плеча, но манера его приспособить придавала ей неоспоримый шик, и в конечном счете ее одеяние напоминало творение авангардного модельера из тех, кого в свое время, меж двумя войнами, можно было увидеть по телевизору на модных дефиле.
Она мне нравилась, она только что сказала, что бесконечно любит меня, но на протяжении многих пятилетий я испытывал такое отвращение к концентрационной реальности и к самому себе, что мне и в голову не приходило воспользоваться обстоятельствами, увлечь ее в свои объятия и отвести не знаю уж куда, к себе в спальный корпус например, или в пустой барак, чтобы заняться не знаю уж чем, скажем любовью, или сексуальными работами с раздеванием или без, с пенетрацией или без, или, если все это ей не подходило, чтобы проговорить с ней до самой зари.
Стоило нам оказаться на проспекте, на видном месте под фонарями, как нас заметил и тут же развернулся давешний патрульный джип. Проехав мимо сада, он так никуда особо и не отлучался. К нам обратился громкоговоритель, приказал не двигаться. Минуло немало лет, как у меня отшибло последние рудименты неповиновения. Мы оставались на тротуаре, не произнося ни слова. В нашу сторону чудовищно медленно катила машина. Мне хотелось взять Элиану Хочкисс за руку, чтобы приободрить ее и выказать толику смутной нежности. Я и думать не думал заводить ее в какое-либо замкнутое пространство, а вот схватить за руку — да, это пришло мне в голову. Как бы там ни было, я вовремя вспомнил о своем физическом и умственном облике и не допустил даже поползновения к жесту.