Прежде моих историй покоилась моя память, усопшая, недоступная исследованию с внешней поверхности вплоть до своего смоляного ложа. Я все забыл, я забывал все, из неразборчивой копоти и искалеченной отрыжки снов я отстраивал искусственные воспоминания. Вот почему меня не удивила произнесенная Шлюмом фраза. Я отнюдь не был против, спокойно принял его отказ говорить. Мы пребывали в согласии, на одной и той же линии обороны, говорит Дондог. А впрочем, в приютившей нас обоих кромешной тьме голос Шлюма и мой собственный ничем не отличались. Они одинаково дрожали, говорит Дондог. С той ночи они так дрожали не раз и не два: одинаково.
Некоторое время мы так и оставались в кромешной тьме, сидя лицом к лицу, даже не пытаясь заговорить.
— Ты сказал — образы, — пробормотал Шлюм.
— Да, — сказал я. — Значимые образы.
— Некоторые принадлежат скорее тебе, чем мне, — сказал Шлюм.
— Да ну? — сказал я.
— Да, — сказал Шлюм. — Например, когда Габриэла Бруна вернулась умирать перед баржей, когда умирающая Габриэла Бруна доверила меня тебе, поскольку не могла больше поддерживать меня в себе, поскольку ее собственное тело потерпело крах.
— Я больше не помню, — сказал я.
— Да нет, — настаивал Шлюм. — Когда она объяснила тебе, что я смогу выжить в тебе, если тебе достанет сил существовать до твоей смерти.
— Мне совсем не хочется говорить об этом, — сказал я.
— Так что это вовсе не умерло и в тебе, — заключил Шлюм.
— Нет, — сказал я.
— Вот видишь, — сказал Шлюм.
Мы остались еще на несколько минут в кромешной тьме, сидя не слишком далеко друг от друга, лицом к лицу, не произнося ни слова.
— Или уж тогда, — подхватил Шлюм, завершая вслух проведенное в тишине размышление, — надо пересказывать это как феерию. Расскажи обо всем этом как о феерии.
— Ну да, феерия, — сказал я.
— Словно это было где-то не здесь, — сказал Шлюм. — Словно это происходило в каком-то другом мире.
— Ну да, частенько я так и делаю, — сказал я.
Эта техника мне хорошо знакома, говорит Дондог. Как будто все приключилось с другой цивилизацией, на похожей, но отличной от нашей планете. Слушатели в недоумении, ничего не понимают, полагая, что речь идет не то о научной фантастике, не то о чистом вздоре.
И все равно я чувствую, что неспособен углубиться в ту ночь, говорит Дондог. Даже с переносом на другую планету, все это вызывает у меня отвращение. В любом случае, чтобы воспринять образы и тьму той ночи, нужны были специальные очки. Нужно было куда большее, нежели неосознанная отвага Шлюма, нежели материнская любовь, поведшая мать Шлюма через неосвещенные улицы, в самое средоточие стоков и запахов бойни. Нужны были особые маски с особой оптикой, то снаряжение, которое закрепили у себя на лицах люди из отрядов Вершвеллен, как только начали сгущаться сумерки. С подобными чудесным образом разработанными учеными стеклами убийцы всю ночь оставались нечувствительными к темноте и к крови уйбуров, которых они вытаскивали из домов, чтобы превратить в отбросы и трупы. Они видели всё как среди бела дня, что безмерно облегчало казни. Кроме того, между линзами и зеркалами был вставлен фильтр, который отклонял в сторону взгляд, когда гнусность этнической чистки становилась скорее пошлой, нежели умозрительной, когда был риск, что жестокость деталей бойни бросится в глаза и смутит хрупкую сетчатку убийц. Этот фильтр не давал взгляду утомиться и тем самым позволял жестам резни повторяться до бесконечности, предотвращая чувство пресыщения.
Мы уже вступили в весьма изощренный в области технологических дерзаний период человеческой истории, говорит Дондог.
Гуманитарный и военный разум пребывал в зените, говорит Дондог.
Что же до Шлюма, продолжает Дондог, он шел с неприкрытым лицом. Шел на ощупь, без всякой оптики, и продвигался вперед. Когда вершвелленовцы распоясывались совсем рядом, разыгрывал тягомотность только что заколотого или забитого насмерть тела. Инстинктивно находил самую убедительную позу. Все равно, приподнимал он веки или нет, его сетчатка оставалась тусклой и безжизненной.
На улице Одиннадцатого Лигети он именно так на некоторое время и растянулся. Перед ним что-то хлюпало. Рассыпалась стена. Солдаты уже побывали на этой улице, но обещали вернуться. Подозрительные шумы вынудили Шлюма принять скорость пресмыкания, не превышающую три метра в час, что мало даже для недочеловека или трупа. Улица Одиннадцатого Лигети была заурядной невыразительной улочкой, мощенной булыжником и с лужами, в которые, если перемещаться на животе, погружаешься по самые ляжки. Шлюм вытянул вперед руку, его пальцы натолкнулись на бетон и царапнули твердую поверхность, потом без предупреждения заплутали в чем-то, что могло быть основанием стены, или грудной клеткой, или простым сгибом ночи, той ночи. Они заплутались внутри, как будто их засосало в песчаную западню.