В этот миг Шлюм с досадой понял, что пять чувств ему изменяют и посылают в мозг целиком и полностью ошибочную информацию. Чтобы позволить Шлюму зайти дальше в направлении выживания, слух, обоняние и кожа ему лгали. Ночь была инстинктивно приукрашена для Шлюма пятью его чувствами. Она была ужасна, но все равно ей было далеко до реальной человеческой ночи. В действительности все разворачивалось куда расторопнее. В первые же мгновения Шлюм оказался пойман отрядами Вершвеллен и его тело было без промедления растерзано.
Над Шлюмом еще раз ударила пуля, или лезвие топора, или мачете, вновь отделилось что-то бородавчатое, соскользнуло на землю, рассыпалось с шелестом по крупицам. Ничто в доходивших до рассудка Шлюма посланиях не поддавалось анализу. Все насквозь прочернело в легких, в черепной коробке, в атмосфере на улице и вокруг Шлюма. Тишину нарушали тревожные звуки, но складывалось впечатление, что в общем и целом царила неподвижность. Неподвижность оцепенелая, чуть ленивая. Впечатление это было ложным. Помимо падений и столкновений сухой материи и материи влажной, ухо Шлюма улавливало теперь гудение моторов и шуршание. Посреди темноты передвигались люди. Некоторые уже были убиты, другим это вот-вот предстояло, третьи же, со специальными очками, развили бурную деятельность. Очки целиком закрывали им глаза и голову, специальные очки лишали их лица всякой выразительности, сообщали им выразительность батискафа.
Кончиками ногтей Шлюм пытался нащупать что-нибудь перед собой.
Шлюм по самые ляжки ушел в черную лужу.
Он продвигался вперед. Он продвигался в одиночестве и тишине, немного нерешительно, ощупывая дорогу кончиками ногтей. Длительность не имела для нас больше никакого значения. Он продвигался.
От Дондога долгое время не доносилось ни слова.
Нет, я действительно не в состоянии рассказать об этом, говорит Дондог. Не хочу и не могу. К чему рассказывать дальше, если на это не способен. Вот и все с феерией, говорит Дондог. Попробую позже.
Никто не кричал, подхватывает он после новой паузы. Никто не был внезапно ослеплен лучами фар, никто не был расчленен оружием солдат или орудиями вспомогательного состава, пытается он сказать. Шлюм был там как бы вне мира, продвигался на ощупь.
Нет. Попробую позже сочинить из этого феерию. Позже. Пока не могу.
Он перестает говорить. Вновь начинает.
Мать Шлюма подползла к сыну, говорит Дондог. Она уловила последние слова Шлюма, у подножия стены, а потом они набросились на нее, изрешетили, чтобы добить. Спустя какое-то время, поскольку она подходила к концу своей жизни и поскольку предпочла умереть у баржи, она передала мне последнее дыхание Шлюма и то, что осталось от его жизни и памяти, попросив меня Шлюма приютить. Я думала магически поддержать его в себе, сказала она, но меня оставляют силы. Так что вместо меня сохранить его возьмешь на себя ты, сказала еще она мне, ты приютишь его у себя, ты, Дондог, вряд ли способен на многое, но на это способен. Ее рот выблевывал кровь, она несказанно мучилась, чтобы сделать членораздельными свои хрипы. Я нагнулся над ней, мы были совсем одни на набережной, рядом с баржей. Я был один. Она говорила мне о некоем големе, шаманской подмене, которая протянет недолго, только остаток моей жизни. Она говорила мне о своего рода големе, но я никак не мог уловить кто, Шлюм или я, станет этим големом для другого. Сам термин настойчиво повторялся. Я знаю, что понятие голема здесь не подходит, но именно так она выражалась. Подтвердить это могли бы и другие, нас было несколько, поддерживающих ее в последних усилиях. Не я один склонился над ней на набережной у баржи, чтобы расслышать ее слова.
Начиная с этого момента, Шлюм ютился во мне как пропащий брат, говорит Дондог, как брат или двойник. Вот так. Ограничусь констатацией, говорит Дондог. Не буду вдаваться в технические детали. Не буду углубляться в феерию, говорит Дондог. Возможно, возьмусь за это в какой-то другой день, говорит он.
Шлюм впоследствии вырос, было много других Шлюмов, говорит Дондог. Некоторые провели свою жизнь в лагерях вроде меня, другие скитаются без просвета в мире теней вроде меня, третьим удалось погрузиться в реальную жизнь и предать мир огню и крови, или стать ламами, убийцами или полицейскими, как Вилайян Шлюм, как Паржен Шлюм, как Андреас Шлюм, как я. И когда я говорю «я», я думаю, естественно, о Дондоге Бальбаяне, но думаю при этом не столько о Дондоге, сколько о самом Шлюме. Шлюм и я, мы остались тесно связаны, неразрывны с той ночи, с ночи на баржах, которая так и не кончилась, которая не кончится никогда, с той ночи, которую, конечно же, благодаря забвению удастся просветлить даже уйбурам, но никому не удастся по-настоящему замкнуть, ибо, что бы ни произошло, множество Шлюмов всех возрастов и пошибов, вроде меня, было избрано ее обиталищем, зная, что надо в ней оставаться, чтобы никто не смог ее замкнуть.