Я приподнимаю голову и прислушиваюсь.
— Собака, что ли, лает?
— Нет, это корова лает, — вздохнув, говорит Вилька.
Он лежит вытянувшись, подложив руки под грудь, и смотрит то в землю, то куда-то за кусты. У него острые скулы, впавшие щеки, широкий нос с глубоко вырезанными ноздрями. Он для меня идеал мужской красоты. А сейчас, припавший к земле, тонкий, даже плоский, он напоминает мне солдата, который лежит в засаде, лежит терпеливо, чутко.
— Дворняжка какая-нибудь, — говорю я.
— Нет, честное слово, ужасно противно с тобой ездить, — подчеркнуто громко говорит Вилька и переворачивается на спину. И тоже долго смотрит в небо.
— А если мы перешли границу, — продолжаю я, — подадимся куда-нибудь в Данию.
— Это зачем?
— Или в Португалию.
— Или в Мексику, — со злостью передразнивает Вилька.
— Создадим свою партию, устроим революцию, установим Советскую власть.
Приподнявшись на локте, Вилька смотрит на меня белыми глазами.
— Слушай, ты, может, ненормальный? Прямо не знаю, откуда у тебя это?
— Что?
— Мечтательность какая-то идиотская.
Я ничего не отвечаю Вильке. Но сам полагаю, что мечтательность эта у меня оттого, что я часто думаю о матери, о той зиме, о том кульке сухофруктов. Наверное, от этого.
Когда начинает темнеть, кусты оживают и постепенно придвигаются к нам все ближе. Один куст — человек, другой куст — лошадь, третий — не то верблюд, не то трамвай с поднятой дугой. Слышно, как на дне оврага чисто и звонко бежит вода. Торопится и звенит. Несколько раз доносится грохот проходящего поезда. Стали видны звезды, подмигивающие, холодные, равнодушные. Куст-лошадь повернулся к нам боком, на лошади кто-то сидел.
— Посмотри-ка на свой трактор, — попросил я, дрожа и стуча зубами.
У Вильки были здоровенные круглые часы, шире, чем рука, и не тикали, а скрежетали.
— А ну тебя, — наконец не выдержал Вилька. — То орешь, то щелкаешь своим портсигаром. Вставай, пошли на вокзал, и что будет, то будет. Может, поспим там. Ну давай, давай, а то я уйду один. Надоел ты мне. Нянчусь и нянчусь. Хватит.
Пришлось вставать. Я пощупал свой нос. Это был кусок льда. Такими же были и щеки.
Мы тихо и осторожно раздвигали кусты и шли тихо, время от времени останавливаясь и прислушиваясь.
— Ну вот, теперь кури сколько тебе влезет, — сказал Вилька. — Можешь даже есть эти папиросы. И снимай давай гимнастерку.
В зале ожидания, крохотной квадратной комнате с одним окном и даже без лавки, было человек восемь, как попало одетые, небритые, малоприятные на вид мужчины. Все спали на полу. Под потолком горела небольшая лампочка, светившая тускло и желто. На стене висел плакат: «Береги границу!» Пахло грязной одеждой, чесноком, водочным перегаром. Но зато было тепло. На нас никто не обратил внимания. Мы нашли свободное место, на всякий случай подули на цементный пол, легли и сразу заснули. Нам уже было все равно: задержат нас или нет.
Но и во сне я чувствовал себя виноватым перед Вилькой. Просыпаясь на какие-то секунды, произносил целые монологи, ругал себя и казнил. Это, конечно, я предложил ехать в Перемышль. А Вилька, такой самостоятельный и твердый, зачем-то послушал меня. Но я что-нибудь придумаю. Мы все равно купим муку. Привезем обязательно, что бы ни случилось. Не можем мы приехать без муки. А Вилька еще жалеет меня. Увидел, что я замерз, и привел сюда. Он бы, конечно, выдержал в том овраге, вытерпел... Ну, я что-нибудь придумаю. У нас будет мука. Честное слово... Не такой я и бесполезный, что могу только мечтать. Вилька еще увидит...
Кто-то переполз через меня, бормотал над моим ухом, терся о плечо, двигая к стене, дышал прямо в лицо чем-то кислым, толкал коленями, а может быть, сапогами. И я был только рад этому. Я готов был на то, чтобы подо мной разожгли костер и сожгли меня или растоптали совсем.
Утром в моем кармане не оказалось серебряного портсигара, но деньги были целы.
— Раззява ты, раззява, — безразлично и пренебрежительно сказал Вилька. — Взял у человека такую дорогую вещь. Должен был беречь всю жизнь...
Роса была на траве и на рельсах, за деревьями висел туман, холодный, белый, дуб казался светлым, желтый дрожащий свет лежал на здании вокзала, песчаная насыпь тоже точно посветлела, посветлели и дальние кусты, посветлела и Вилькина гимнастерка, небо расстилалось глупо-синее, и солнце, квадратное, еще жидкое, еще не распалившееся, как-то боком-боком поднималось над землей. Пахло сырой травой, сырыми листьями, просмоленными шпалами. Тополя время от времени вздрагивали от утреннего ветра.