Владимир Елизарович показывает мне рукой и мимикой, чтобы я сказал слово. И тут до моего уха долетает сердитое: «Вот он, убийца». Быстро оборачиваюсь на укор. Лица непроницаемы. Тетка Дарья мягко шлепает меня по плечу, чтобы я не обращал внимания на глупости. Одно утешение: хоть она меня ни в чем не винит! Да ведь укор слышали все учащиеся! Они станут обсуждать выдумку, рассеивая слухи… Тетка касается моего локтя, чтобы я не молчал. И я произношу несколько слов о нашем горе, о комсомолке, смерть которой остается пока загадочной, но мы общими усилиями вырвем тайну, она нужна нам для очищения совести, нужна и для памяти о Юлии…
Под плач мандолины гроб опустили в яму. Заработали лопаты; еще одна звездочка засветилась в роще — над деревянным памятником, сколоченным из досок учащимися.
Тетка Дарья, остановив меня у края рощи, приглашала зайти к ней в избу: там по старинному обычаю накрыты столы для поминания племянницы.
— А как же учащиеся? — озабоченно спрашивает меня Илья Борисович.
— Лучше бы не надо, — неуверенно отвечаю я ему.
Мы стоим один против другого с окаменевшими лицами: все продумали по похоронам, а тетка Дарья тоже что-то думала… Пойти в деревню, в избу к Князевой, — значит, повести туда и школьников…
— Мы сходим в избу, пить не станем, — задорно встал между нами какой-то парень в белой рубашке: высокий, с длинными вьющимися волосами, очень похожий на Илью Борисовича. Ага! Это его сын!
— Ох, Ромка, — отец грозит ему пальцем.
Учитель пения уже оторвался от нас, он окружен молодежью и уводит старшеклассников в сторону деревни. «Значит, получил приглашение и захромал к выпивке», — грустно думаю я.
Один ручеек людей потек из рощи к деревне, другой — по дороге в поселок, а третий — это мы, учителя и гости из райкома, — с группой младших ребят уходим через поле в сторону школы. Она видна из-за кустов и деревянных построек. До нее не более восьми-ста метров.
Отпустив товарищей (Леня умеет водить мотоцикл, он усадил Веру Андреевну в люльку коляски и поехал в город), я остаюсь во дворе школы-интерната, затем иду в учительскую.
3
В учительской комнате пробыл не более получаса; педагоги, казалось, ничуть не удивились, что погибшая девушка была беременной, вздыхали, сетовали, что Юля летом оказалась без присмотра, что парень, которого она любила, эгоист, но кто он — милиции не отыскать. Похороны комсомолки заполнили тоской, печалью ребячьи души, рассуждали учителя, и эта организованная церемония горевания еще скажется на учебе! Я возражал: не одними же лихими танцульками кормить молодежь! Уроки сострадания так же нужны психике, как и радость праздников. Смерть не осознать через искусство; совесть не разовьется без муки раздумий и переживаний. Страх не только отрицательная эмоция, не только боязнь, но и сила самосохранения. Куда же подевалась у Юли воля к жизни? Где отвага презирать позор?
— Мы с вами повинны в гибели… не дали закалки, — высказывался я, поглядывая то на своих старых учителей, то на Аню Царьградскую, то на молоденьких выпускниц педучилища и пединститута. — Неужели никто не слышал, с кем из парней дружила девочка?
Все уклончиво усмехались, поглядывали на дверь, за которой мог находиться Илья Борисович; только располневшая, с оплывшим подбородком и строгими, даже злыми глазами Галина Викторовна нервно возилась с классными журналами, изредка обжигая меня брезгливым недовольством. И лишь когда мы с Аней покинули школу, миновали двор, пересекли улицу, обсаженную тополями, лишь когда попали в большой дом (он в двух кварталах от интерната), лишь когда хозяйка выставила за дверь горницы восьмилетнего сынишку и мы остались с нею вдвоем в комнате с настенным зеркалом, с пианино и туалетным столиком, заполненным баночками, щеточками, тюбиками с губной помадой, с флакончиками причудливой конфигурации, только тогда я услышал возбужденный порывистый возглас:
— Ох, какой же ты, Саша, тупой! Недогадливый! Ну чего ты над учителями измывался! Они боятся откровенничать при Илье Борисовиче, а ты пристал к ним!
Она стояла посреди горницы со сверкающими глазами.