Она замолчала, молчала целую минуту, наверное, и я молчал тоже... Наконец она закончила еле слышно: «И если вам будет трудно все ломать одному, совсем трудно, я помогу вам... Хотя из этого ничего не следует...»
И, не дожидаясь моего ответа, встала, быстро протиснулась к дверям, исчезла.
По всем канонам романтического жанра я приходил туда каждый вечер в течение примерно двух недель, но она не появлялась.
В эти две недели я не мог не то что писать, но даже и думать перестал о сочинении. Да и на службе стал невнимателен, что сразу же заметили, потому что был известен мелкой аккуратностью и абсолютной исполнительностью, чему все удивлялись, «надо же, творческий человек, а не опаздывает и долги отдает», не понимая, что именно так я освобождаюсь.
Однако, день за днем, я начал отвлекаться, сначала один вечер пропустил по какой-то причине, потом два просто так, забыл – и все вернулось на старую дорогу. Пьянство, бессонница, безнадежные размышления о полной своей неспособности еще хоть когда-нибудь что-нибудь сделать – в общем, знакомый кошмар. Время от времени только всплывало откуда-то «поменяйте все, слышите, поменяйте, поменяйте», но всплывало неярко, как цитата из прочитанного, и о том, чтобы последовать этому призыву, с неожиданной исступленностью прозвучавшему еще так недавно, не возникало и мысли.
И еще не то две, не то три недели исчезли, провалились в забытое.
И однажды, случайно проходя мимо, я снова забрел туда – трудно поверить, но почти без мысли о ней, просто выпить, пора было возобновить состояние, плывущий туман, в котором находился постоянно.
Со стаканом, примерно на треть наполненным соломенно-желтой, едва ощутимо отдающей дымом жидкостью, я сел за столик в самом углу – и только тогда вдруг все наехало, возникло, проявилось, будто на болтающейся и всплывающей в кювете фотобумаге: за этим столом мы сидели в последний раз. Я выпил залпом – надо было перебить, отогнать видение – и двинулся к стойке повторять...
Когда я шел обратно, некто – он уже сидел в баре, когда я вошел, но я не обратил на него внимания – встал и деликатно, не полностью, преградил мне дорогу. Я молча, но с выражением вполне недоброжелательного недоумения посмотрел ему в глаза, а потом смерил взглядом с головы до ног – давно, еще во времена советских пивных, усвоенный мною прием отшивания ханыг, набивающихся на беседу и угощение.
Человек был ростом не мал, почти с меня, но крайне незначителен общим сложением, узкоплеч, с маленькой, сплющенной с боков головой на тонкой шее. Нельзя сказать, чтобы он был лыс, просто сероватые волосы росли удивительно редко, нос был довольно длинен, тонок и извилист, губ, можно сказать, не было вовсе, а цвет глаз – возможно, из-за недостатка света в забегаловке – не просматривался. Одет он был соответствующим образом: кажется, серый, кажется, костюм, кажется, серая, кажется, рубаха...
Однако стоял он, препятствуя моему движению, твердо, не реагируя на мои красноречивые знаки глазами.
«Да?» – Я вложил максимум неприязни в этот полувопрос, поскольку с кем бы то ни было общаться сейчас мне не хотелось даже больше обыкновенного.
«Извиняюсь, не такой-то будете?» – говорил он с каким-то не совсем мне внятным провинциальным акцентом, но робкими были только слова, а интонация вполне независимая.
«Допустим, – все так же недоброжелательно и даже грубо ответил я, – а откуда, собственно, вы меня знаете и какое у вас ко мне дело?»
«Да вы присаживайтесь, – пригласил он, как будто я к нему на прием пришел, – присаживайтесь, два слова, буквально, чисто одна минута...»
Он отступил в сторону, я прошел к своему столику и сел, он тут же пристроился напротив. Стало понятно, что это тот случай, когда проще послушать минут десять и только потом прогнать, чем продолжать настаивать на своем праве непрерываемого одиночества.
«Только, пожалуйста, недолго, у меня совсем нет времени. – Я заметил, что уже оправдываюсь, так всегда бывало, когда я сталкивался не с грубым напором, а вот с таким канюченьем. – И вообще я сегодня устал, хочу один побыть...»
«Буквально пять минут, важное дело, понимаешь...»