— Господи, недостоин я…
Пан Доминик вернулся на цыпочках, неся связку сухих щепок, и стал растапливать печку. Как в тумане, видел доктор Петр его сгорбленную спину и седые, коротко остриженные волосы. По временам ему чудилось, что дорогая голова пропадает, исчезая куда‑то, оставляя после себя только огромную тень на стене и потолке. Тревожный, неспокойный сон смыкал ему веки… Когда он наполовину проснулся, у печки, как и прежде, сидел старик, повернувшись лицом к огню. У самой дверцы печки догорала уже небольшая кучка углей. Легкий бледно — фиолетовый пепел понемногу подергивал их, а по нему то и дело скользили розовые искорки. Пан Доминик смотрел на искры и шевелил усами, как будто рассказывал этим мерцающим огонькам какие‑то таин — ственные истории. Время от времени он протягивал руку и отодвигал пенку в горшочке со сливками, стоявшем около углей.
У изголовья постели доктора стояли старые часы. Маятник качался над самой его головой. Когда он двигался влево, в тень, на засиженную мухами поверхность его падала полоска света. Тогда казалось, что старый маятник разевает рот и заливается веселым смехом. Внутри часов, покрытых слоем многолетней пыли, раздается неустанный хриплый стук колесиков, будто сердце бьется в ветхом механизме. Напевный его шепот носится над головой спящего, как знакомая, любимая, грустная и невыразимо сладкая песня.
«Ты не знаешь, — поет он, — ты не знаешь, дитя, что такое тоска… Взгляни один только раз, взгляни только, соня, открой глаза. Видишь ты эту слезу, которая, скатившись из глаз старика Цедзины, как ложка для камня на конце катапульты, повисла на самом длинном кончике его левого уса? Какая она тяжелая, какая крупная эта слеза, какая ужасающе крупная! Кап! — с шумом скатилась она на носок левого сапога. Что это? Что это? Вон катится другая, еще крупнее, еще тяжелей… Кап! — уже ьисит на усах. А старик ужасно боится, как бы она не упала с шумом на кочергу и не спугнула твоего сна. Посмотри, как забавно, как смешно и неловко снимает он ее двумя пальцами с уса… Эти слезы, — рассказывают старые часы, — были в сердце как тоненькие волоконца, тоньше, чем нить паутины, в том месте, где никогда не затягивается ранка тоски. Было их множество, и кончик у каждой был острый, как жало у комара. Целой колонией гнездились они в сердце и носили громкое название бацилл тоски. У многих эти коварные существа убили душу, у многих отняли разум, да, да, мой друг… А ты явился, могучий, и отравил их одной — единственной сыновней лаской.
И они умерли, одна за другой, и каждая из них превратилась в большую слезу счастья. Ты только подумай… если бы хоть одна из этих слез упала на твою душу… ты только подумай — ведь она смыла бы тебя с лица земли, — нет, ты только подумай…»
Вдруг колеса и валики болтливого старикашки неожиданно остановились, точно он сам своими собственными зубами прикусил язык. Раздался хриплый, глухой звук, какая‑то стукотня — и медленно, с важностью, неумело подражая голосу кукушки, часы пробили десять. Молодой человек, полуоткрыв глаза, глядел в окно, оттаявшее под лучами веселого солнца. Он видел край равнины, искрящейся хрустальными снежинками, полосу дальнего леса и клочок безоблачного бледного неба. Божественное вдохновение охватило его душу. Он чувствовал ясно, что мгновение, которое сейчас проходит, частица времени в промежутке между двумя движениями маятника — высший, важнейший, кульминационный момент его жизни, что это — апогей молодости, который бывает только один раз! Что могло быть раньше и что еще может быть потом? Какое чувство можно сравнить с тем, которое владеет тобою, когда ты проникновенным взором обнимаешь весь свой жизненный путь, веря, что принятое в эту минуту решение будет не только мудрым и честным, но и хорошим?..
«Нет, не поеду я ни в какую Англию, — думал пан Петр. — Нас не проведешь! Отошлю профессору его триста франков… ведь заработаю же я здесь на жизнь, хотя бы пришлось навоз выкидывать из хлева…»
Несколько дней и ночей стояли трескучие морозы, а потом наступила оттепель. Воздух не был уже так чудесно прозрачен; тонкая морозная пыль осела на твердый, как камень, снежный покров: исчез иней, розовевший под лучами солнца, который так украшал сухие ветви тополей, тонкие прутья смородины и мертвые стебли, выглядывавшие из‑под снега. С утра капали с крыш грязные капли, в воздухе, прибивая дым, ползущий по крышам, повисли клубы иссера — желтой мглы. Густой непроницаемый туман плотной пеленой закрыл горизонт, и под безмерной его тяжестью прижались к земле и холмы, и леса, и дальние деревни.