— Верно, мы раздавали хлеб и густую кашу прямо в шапки и подолы рубах. Но не потому, что куражились, а другого выхода не было. Если б не мы, половины зэков не довезли бы до берега, подохли с голоду или бы их в толпе растоптали. Озверели же все. Ну, а если кого пришили или за борт сбросили — не без того, — так чтобы воду не мутили. А нам в награду — расстрел. Начальство, вишь, чистеньким захотело остаться!
Борис умалчивал о том, что на «Джурме» безраздельно царствовала его шайка. Раздобыли спирт. У них были любые продукты. Устраивали вместе с охраной кутежи. Стали сводить счеты с «ворами в законе». Один лег было в санчасть. Его выволокли на палубу, стали подталкивать к борту. Тому удалось ухватиться за поручень. Тогда Тамара-атаманша, щеголявшая в кубанке (она закрутила любовь с самим начальником конвоя), стала кинжальчиком — чик, чик! — обрубать ему пальцы. Пальцы падали на палубу — парень с криком полетел за борт. Вот в такой компании встречал я новогоднюю ночь 1945 года — года Великой Победы.
Я угрюмо сидел на верхних нарах слева от двери, спиной к стене. И вдруг услышал осторожное постукивание с той стороны: тук-тук… тук. Не веря себе, не поворачиваясь, ответил: тук-тук, тук. Наши! Нет, есть все-таки на свете Верховное Существо! Есть чудеса! Стучали Лена и Женя. Они оказались в соседней камере. И как хорошо, что именно здесь, у стенки, сел я. О том, чтобы перестукиваться — все может случиться, — о «рылеевской азбуке», приспособленной к нашим дням, мы договорились еще на суде.
«Поздравляю с Новым годом! — отстучал и я. — Желаю…» Что могут пожелать друг другу смертники в новогоднюю ночь? Крепкого здоровья и бодрости? Счастья? Конечно же, жизни. Даже не долгой, а просто жизни.
Перестукивание помогло нам даже наладить переписку. Обычно нашу камеру выводили в туалет вслед за женской. Заранее уговаривались о тайнике. А неугомонная Тамара из их камеры даже прислала мне свои стихи и предложила дружить. Видно, ее послание Лена и Женя переслали под угрозой «заложить» перестук. Я ответил: «Жду, береги Женю и Лену».
Как-то нам объявили, что можно купить махорку. «Деньги есть?» Денег не было. А вот у женщин они оказались. Простучали: «Третий кран». После этого мы нашли в кране пятерку, завернутую в клочок газеты. Камера задымила!
Но Мустафа, подлая душа, все же заложил нас, наше перестукивание. А ведь вместе курили! Его иногда вызывал из камеры дежурный, чтобы убрать в умывальной и коридоре, за что подкармливал. Вот Мустафа и постарался.
Женщин не тронули, а меня на три дня посадили в карцер. Карцер был тот же, что и два года назад, когда я сидел в смертной по делу Б. Грязных. Те же холодные бетонные стены. Та же тонкая горячая труба, на которой я грел поочередно то руки, то спину, сидя на перевернутом ведре. Ни постели, ни табуретки, разумеется, не было. Отсидел я два дня, на третий амнистировали по случаю Дня Советской Армии. Чего только не бывает на белом свете. А вообще-то мне везло на карцеры. Сидел в них всюду, куда ни забрасывала судьба. Даже в смертной.
Развлекались скудно. Капитан и особенно Родненький ловили меня на «куклах» — на попытках угадать, где, в какой руке или в кармане, под какой ладонью лежит вещь. Я давал им возможность сорвать куш. Если заменят расстрел, до весны идти в забой нет расчета. Легко схватить воспаление легких и погибнуть, как Игорь Люмкис. Надо голодать, не вызывая здесь подозрений, чтобы после замены лечь хоть на месяц в санчасть на ремонт. Поэтому давал возможность обмануть меня и на хлебе.
Пайка, как всюду, была священной и неприкосновенной и в смертной камере тоже. Это — закон в тюрьме для всех. Он действовал даже в пору начала смертельной схватки между «честными ворами» и «суками» на Колыме. Сперва я не понимал, почему Капитан и Родненький так азартно уговаривают меня делать тюрю, то есть крошить пайку в баланду. Так, дескать, вкуснее и сытней. Потом догадался — пока с кем-нибудь выносил бадью в умывальную (мне нравилось умываться до пояса), другие в камере вытаскивали из моей миски куски хлеба. Понемногу, чтоб не так заметно. Это не считалось зазорным.