22 декабря. Жорес немного похож на медведя, которому не чужда любезность. Шея короткая, как раз такая, чтобы можно было повязать галстучек, какие носят провинциальные студенты. Живые глаза. Он похож на сорокапятилетнего отца семейства, знаете, такого папашу, которому взрослая дочка говорит по-приятельски: «Застегни сюртук, папа». Или: «Папа, подтяжки нужно немножко подтянуть».
Является в котелке, воротник пальто поднят.
Деланная простота, простота гражданина, который непременно начинает речь словами: «Граждане и гражданки», — но подчас в пылу красноречия забывается до того, что говорит: «Господа».
Движения у Жореса резкие, но целеустремленные, руки не длинные. Часто подымает палец, как бы указывая путь к идеалу. Захватывая пригоршнями мысли, Жорес сталкивает сжатые кулаки, рука отстраняет какой-то невидимый предмет или описывает параболу. Временами Жорес начинает ходить, засунув одну руку в карман, вытаскивает носовой платок и утирает рот.
(Я слышал его только раз. Это лишь набросок.)
Начало речи медленное, слова отделены большими пустотами. Пугаешься: и это все? Внезапно большая, звучная и вздутая волна грозно вздымается и затем тихо спадает. С дюжину волн такого размаха. Это прекраснее всего. Это прекрасно.
Это не тирада вроде строфы в пять-шесть великолепных стихов, прочитанных великим актером. Разница в том, что ты не уверен, что Жорес знает их, и боишься: вдруг последний стих не придет. Понятие «повисание» лучше всего передает это. Действительно, повисаешь, боясь, что и сам Жорес сорвется, и его падение причинит боль… нам.
Между спадами этих больших волн — переходы, нейтральные зоны, когда публика отдыхает, когда соседи могут переглянуться, а кто-нибудь вспомнит о свидании и выйдет.
Он говорит два часа и выпивает каплю воды.
Подчас, очень редко, период не удается, резко обрывается, и аплодисменты затухают сразу, как аплодисменты клакеров.
Он называет великое имя Боссюэ. По-видимому, независимо от темы, он всегда старается упомянуть этого великого человека.
Но не все, что он говорит, интересно. Он говорит прекрасные вещи, и говорит их с полным основанием, но возможно, что они мне уже известны или что я в недостаточной степени народен. И вдруг великолепная формула:
«Когда мы излагаем наше учение, нам возражают, что оно неосуществимо, но не смеют говорить, что оно несправедливо».
Или:
«Пролетарий не забудет человечества, ибо пролетарий несет его в себе. Он не владеет ничем, кроме своего звания человека. С ним и в нем звание человека восторжествует».
Голос, который доходит до последних рядов, но не перестает быть приятным, голос ясный, очень большого диапазона, несколько резкий, не грома грохотанье, но салютов.
Здоровенная глотка, но крик, выходящий из этой глотки, остается благородным.
Единственный дар, которому можно позавидовать. Не зная усталости, он пользуется самыми тяжелыми словами, которые составляют костяк его фразы и которые, упади они с пера, оцарапали бы бумагу и пальцы писателя.
Подчас неправильно употребленное слово выражает противоположное тому, что он хотел сказать, но жест, — пресловутый жест, которым так дорожат актеры, — снимает неточность и тянет за собой подлинный смысл.
Только немногие его фразы можно записать такими, как они возникают, но если глаз — зеркало, то ухо — воронка.
Мысль, широкая и неоспоримая, всегда поддерживает слова Жореса, — это позвоночник его речей. Пример: прогресс справедливости в человеческом обществе не есть результат игры слепых сил, но результат сознательного действия, мыслей все более высоких и направленных к идеалу все более возвышенному.
26 декабря. То, что он знает, он знает хорошо, но он не знает ничего.
* Моему мозгу требуется мечтать не меньше двух часов — тогда можно заставить его работать в течение пятнадцати минут.
* Мы смотрим на дым, подымающийся из трубы, с чувством умиления, так, словно там, у камелька, сидит молодая покинутая женщина и сжигает, перечитав в последний раз, любовные письма.
28 декабря. «Пьеса, — говорит Капюс, — не окончена, если она, подобно жизни, не оканчивается смертью».