Потапов считал это в общем-то нормальным и чрезвычайно удивился, когда после визита в тюрьму, одну из лучших, можно сказать, образцовых в стране, какая-то вонючая правозащитная организация опубликовала заявление, назвав условия содержания заключенных в тюрьме пыточными. Потапов тогда очень удивился – а что же им здесь, Мацесту устраивать, что ли, кисловодский курорт? Пыточный режим! Это ж надо! Вы, суки гладкие, настоящего кондея не видели, про пыточный режим, дубины вы этакие, и не догадываетесь!
Но начальство все равно было недовольно, и теперь не только из сострадания к зэковским тяготам, но и с учетом сохранения своего положения Потапов истово пахал по хозяйству, обеспечивая теплом и кормом свое подопечное стадо. Не дай Бог передохнут от простуд и голодухи, тут и закончится его карьера шеф-тюрьминала.
Вечером, перед исполнением «процедуры», Потапов рано уехал домой, выпил пару стаканчиков виски «Белентайн», отнятых на шмоне у блатных, крепко поужинал и прилег ненадолго перекемарить. В одиннадцать поднялся, умылся, побрился, засупонился и отправился на хозяйство.
Потапов не волновался, дело привычное. Он знал, что не много боевых командиров видели в своей жизни столько смертей, сколько довелось повидать ему. Не по желанию, не по интересу – по службе пришлось ему присутствовать десятки раз на самой последней закраине жизни. И всегда это было неприятно, и глухая тревога явственно гудела в нем. Жестокая и злая тюремная работа набила ему на сердце твердую мозоль, душа ороговела, как солдатская пятка. Но тайное сомнение, которое он гнал, как стоячую воду из стока, шевелилось в нем – а не будет ли когда-нибудь спроса? Просто за его свидетельство? Не за участие, конечно, – это его работа. А вот за то, что все это видел, не спросится ли когда-нибудь?
Лица казненных никогда не снились ему. Вообще сон его был глубок и крепок, аппетит нормальный, и для своих лет он был вполне крепким, здоровым мужчиной. Во всяком случае, коренастые икряные бабы-надзирательницы оставались им довольны и рассматривали ночные вызовы в его кабинет для доклада на дерматиновом диване как вид нестроевого поощрения.
Одна из них, Лепешкина Ольга, обнимая, сказала:
– Ты, чертяка, потому такой здоровый, что добираешь силы от тех, кого туда сплавил…
В кабинете Потапова уже дожидались прокурор и врач под надзором доверенного выводного Козюлина.
Служивые пили чай. По радио играли «Прощание славянки». С кем? Кто она, эта прощающаяся с нами век и никогда не покидающая нас, как вечная беда, славяночка?
Врач рассказывал, что сам видел, как разрезанный поездом человек после того еще говорил четырнадцать минут. Прокурор, молодой, чрезвычайно нервозный и суетливый, чтобы показать, будто ему все нипочем, иногда не к месту истерически хихикал.
Врач, видимо, успокаивал его своими жизненными впечатлениями:
– Довелось тут мне посмотреть издание 1911 года – «Книга записей городского трупного покоя»… Так вот, скажу вам…
Потапов плотно уселся в свое кресло и спросил прокурора:
– Тебе, сынок, наверное, это впервой?
Прокурор хотел показать, что он тоже – ого-го-го какой! – начал было возбухать и надуваться, а потом тихо сказал:
– Да вообще-то впервые… И ощущение, черт побери, очень неприятное…
– Не дрейфь, – успокоил Потапов. – Выполняешь дело вполне Божеское. Он – садист и убийца. Считай, очищаешь общество от чрезвычайно вредоносного элемента. Можно сказать, прямо из твоих рук грешник попадет пред лице апостола Петра.
– Да-да, конечно, я понимаю, – поспешно согласился прокурор, но ответил не ему, а врачу: – Я тут не к месту вспомнил Леона Филипе:
И в смерть идешь один.
Из тени – в сон.
От сна – к рыданью.
Из рыданья – в эхо…
Потапов покрутил головой – образованный парень, возьми его за рупь за двадцать, тоже еще прокурор – говно в стишатах…
Выводной Козюлин напомнил:
– Иван Михалыч, пора…
Они долго шли по сумрачным переходам тюрьмы к шестому, «смертному», коридору, где осужденные дожидались своего приглашения на казнь.
Тюрьма звучала. Ни прокурор-новичок, ни даже доктор, старый волчара, не понимали, да, собственно, и не слышали этого звука. А Потапов всем своим тугим тяжелым туловом ловил этот странный шевелящийся, шелестящий, неуловимо бормочущий шум, исходящий из тусклых зеленых стен. Так тихо и неутомимо рокочет круглыми камнями в полосе прибоя океан. Тюрьма ночью жила, не спала, дышала, храпела, шепталась, насильничала, торговала. Тюрьма знала, что сейчас кого-то будут убивать. Эти метровые стены не подчиняются законам акустики, они обладают сверхпроводимостью законов страшного выживания. Шестой, «смертный», коридор был вынесен отдельно от подсобных помещений и камер. Однако всегда в ночь казни эта весть как-то проникала в камеры, и потная, вонючая, возбужденная толпа зэков начинала волноваться, тихо бушевать и зло беспокоиться…