— Коточке плохо, очень плохо.
— Кто с ним?
— Анна Ильинична.
Бабушке было трудно говорить, ей мешали слезы, она захлебывалась.
Я вышел в сад и, обежав вокруг дома, поднялся на деревянное крыльцо, к открытому окну отцовской спальни. Между незадернутыми штофными занавесями я увидел отца. Он лежал на полу, на ковре, покрытый одеялом, около кровати. Его лицо чернело на фоне подушки, косо положенной под голову. Отец дышал тяжело, с глухим, протяжным хрипом. Высоко поднималась грудь, и прежде чем она успевала опуститься, мучительное дыхание снова вздымало ее. На одеяле, сползшем в сторону, лежала рука. Пальцы то сжимались, то разжимались, скользя по белой полотняной простыне. Лицо было искажено и почти неузнаваемо. Анна Ильинична стояла на коленях у изголовья. Не оборачиваясь ко мне, она сказала:
— Поезжай за доктором. Скорее.
На отцовском велосипеде, со спускавшей каждые полчаса задней шиной, я отправился на поиски доктора; Долго, до сумерек, я кружил по окрестностям. Доктора не было ни в Нейволе, ни в Мустамяках, ни в Райволе. Часа через два, в глухом лесу, в десяти верстах от дома, где мы жили, вечером, в темноте, пользуясь сбивчивыми указаниями крестьян, я почти случайно набрел на военного врача, инвалида русско-японской воины. Затем начались поиски лошади. После того как я раздобыл лошадь, не оказалось коляски.
Наконец на узкой, обитой клеенкой линейке, на которой приходилось сидеть верхом, я повез доктора в Неиволу. Мы ехали долго, вслепую, глухим темным лесом, высоко подскакивая на корнях деревьев, ожидая, что каждую минуту мы можем свалиться в невидимую канаву. Когда кончился лес и началась широкая нейвольская дорога, мы поехали быстрей. По небу ползли низкие, непрозрачные облака — они не были видны, их присутствие угадывалось по пятнам теней, перебегавшим дорогу. В густом сером сумраке изредка поблескивали желтые огни крестьянских изб. Серые поля и серые деревья, весь мир, серый и неприглядный, медленно провожал нас.
Не спеша передвигая педали и все боясь перегнать еле тащившуюся линейку, объезжая рытвины и колеи, я думал, что мы застанем отца в столовой, за стаканом чая и только сильная головная боль будет свидетельствовать о том, что несколько часов у него был сердечный припадок. Вспоминал, что накануне он в первый раз предложил мне папиросу,
молчаливо признав за мною право курить в его присутствии, и что после этого еще ни разу не воспользовался его разрешением. Ни минуты я не сомневался в благополучном исходе. Как и в детстве, отец казался мне настолько сильным, что даже сама смерть не сумеет справиться с ним.
Когда я подъехал с доктором к даче, где умирал отец, был уже девятый час.
В саду к нам навстречу выбежала тетя Наташа.
— Леонид все в том же положении, без сознания.
В переднюю, когда я помогал доктору снять его старую военную шинель, вошла Анна Ильинична.
— Поздно. Леонид умер в шесть часов, так и не приходя в сознание.
Я бросил на пол шинель доктора. Мелькнула глупая мысль — так надо, пусть видят, теперь все равно.
Когда я вошел в спальню отца, возле него никого не было. На белой кровати, ярко освещенной настольной лампой, лежал отец. Его лицо помолодело, стало необыкновенно красивым, тридцатилетним. На бледной коже ярко выступали черные усы и борода. Тонкая невыразимая улыбка озаряла мертвое, застывшее лицо.
Наклонившись, я поцеловал его. Мне показалось, что под холодными, уже пахнущими смертью усами двинулись мертвые губы. И в то же мгновение я почувствовал, что отец умер, что все кончилось.
По определению врача, которого я привез, смерть последовала в результате кровоизлияния в мозг.
Ночью, обманув внимание, которым она была окружена, бабушка пыталась повеситься на длинном шелковом шарфе. Тетя Наташа успела ножницами разрезать петлю — бабушка была уже без сознания.
Через три дня, в часовне, над временным гробом отца — большим деревянным ящиком, выкрашенным в черную краску, прячась от наведенного на нее дула кинематографического аппарата, бабушка, растрепанная, жалкая, сжимая в руках свалявшийся носовой платок, сказала, ни к кому не обращаясь, в пустоту: