И только я так солгал, в деревьях замолкли птицы.
«Тебе радостно?» – спросил Рыбак.
«Нет, грустно. И тоскливо», – снова солгал я.
Тогда погас сноп света, и в темноте растворились бабочки.
«На небе ни единого облачка», – тихо сказал Рыбак.
«А мне кажется, что скоро пойдет дождь», – в третий раз солгал я.
Тут Рыбак приблизился ко мне, заглянул мне в глаза детским зеленым взглядом и ласково прошептал:
«Ну вот, почувствовал. Впервые. Наконец-то».
Мы сошли с дороги и по проселку направились теперь уже на запад.
Сделав несколько шагов, я обернулся и увидел, что радуга над противоположным берегом тоже исчезла.
(2) Проселок скоро привел нас к гельветскому кладбищу. Мы обогнули его и подошли к шалашу или маленькой плетеной хижине. Справа от хижины был травянистый пригорок, на котором стоял большой круглый камень. На камне и на траве были заметны следы многочисленных возлияний. Казалось, камень прямо-таки воняет душистым маслом.
А слева от хижины рос тис, на стволе которого виднелось изображение – женская фигура с зубчатой короной на голове; в руках она держала нечто похожее на чашу. К ветвям дерева были привязаны разноцветные ленты; к стволу, ниже и выше изображения – прибиты кусочки тканей и звериных шкур.
«Ну вот, мы пришли к Вауде, богине земли», – объявил Рыбак.
А я подумал: утром обещал сводить к Гельвии. Вечером мы отправились якобы к Тутеле. А теперь, оказывается, пришли к Вауде. Что? Тоже множество имен?
Словно отвечая мне, Рыбак сказал:
«Придет воконт – назовет Воконтией. Придет аллоброг – назовет Тутелой. Лусон – Лусаной».
Я согласно кивнул. А Рыбак продолжал:
«Помнишь? Я рассказывал. В давние времена Леман вышел на берег. Он вынес с собой священный котел. Но котел был пуст, пока Леман не встретил самую красивую и самую плодовитую девушку. Он вручил ей котел, сделал своей женой. И женщина, когда умерла, стала богиней – для нас сейчас Ваудой… Леман ушел в озеро. Но Вауде в платье из зеленого шелка, в красном волнистом плаще с серебряной бахромой, с двумя косами цвета ириса и четырьмя прядями с янтарными бусинами на концах, – Вауде этой он велел кормить людей, слагая в котел всё, что рождает земля, вынашивают и хранят леса, вскармливают луга и пастбища».
Я с удивлением посмотрел на гельвета: вроде бы, с трудом подыскивал на латыни самые обыкновенные слова, а тут вдруг – «в красном волнистом плаще с серебряной бахромой…» Он что, специально заучил эту кельтскую кудрявость и попросил какого-нибудь знатока перевести на поэтическую латынь?
Рыбак же принялся ощупывать и надрезывать во мне своим ясным и острым фиолетовым взглядом, словно искал какую-то прятавшуюся от него мою мысль. А потом торжественно объявил:
«Когда наступят сумерки, будешь есть из котла Вауды».
Когда настолько стемнело, что зеленое уже нельзя было отличить от голубого, а голубое – от синего, Рыбак зашел в хижину и вернулся из нее с небольшим котелком в руках, на боках которого были изображены какие-то не то оранжевые, не то красные птицы. Котелок был прикрыт аккуратной рогожкой. А поверх рогожки лежал длинный и узкий нож с янтарной наборной рукояткой и лезвием будто из золота.
«Лезвие медное. Но в сумерках кажется золотым», – пояснил Рыбак и, взглядом что-то надрезав и раздвинув во мне, таинственно спросил: – Тебе страшно, Луций Заика?»
Я молча улыбнулся. Мне не было страшно. Мне было красиво и любопытно.
Когда еще больше стемнело, так что уже красное с фиолетовым с трудом различалось, Рыбак велел мне закрыть глаза и вытянуть вперед левую руку ладонью вниз.
Нож был настолько острый, что я почти не ощутил боли, но почувствовал, как по одному из пальцев у меня потекла струйка крови.
Рыбак разрешил мне открыть глаза, и я увидел, что он держит мою порезанную руку над котелком, куда сбегает и капает кровь; рогожку он уже успел убрать, и на дне котелка темнеет какая-то кашица.
«Не чувствуешь боли» – тихо и властно не то спросил, не то приказал гельвет, и взгляд его еще ощутимее резал и раздвигал, через глаза – внутрь головы аж до затылка.
Я понял, что он ждет от меня ответа «не чувствую». И, представь себе, я уже действительно почти не чувствовал свою левую руку – она у меня словно онемела. Но мне вдруг не захотелось подыгрывать Рыбаку. И я, скривив лицо и правой рукой оглаживая левую руку, капризно сказал: