И вот наконец он добрался до листков, глядя на них, напряг божественную мышцу, со стереоскопической отчетливостью увидел все, на них написанное, услышал свои расчеты, как прекрасную песню, вскричал: «Век бы смотреть и слушать» и тут вдруг…
Вдруг он содрогнулся. В прекрасной песне неожиданно прозвучало несколько фальшивых звуков – глухое доселе ухо их услышало, а незрячий прежде глаз мгновенно засек те места в партитуре, где неверные ноты находились. «О боже, – вскричал Верещагин. – Здесь же колоссальнейшая и грубейшая ошибка! Теперь я понял, почему Красильников воротил нос и предостерегал! Тут работы еще и работы! На сто лет!»
Вот так все происходило. Я описал реальный исторический факт, хотя, понимаю, найдется читатель, которому вся эта история с божественной мышцей покажется белибердой и вымыслом. Но неужели он, этот читатель, думает, что если б я захотел встать на безответственный путь вымысла, то не смог бы придумать чего-нибудь эффектнее? Я придерживаюсь фактов, поэтому пишу: Верещагин напряг божественную мышцу и, охватив разумом всю работу как единое целое, обнаружил в ней ошибку. Если же выдумывал бы, то написал бы иначе, – такое, что у читателя голова кругом пошла бы.
Например, вот что написал бы я. Верещагин ошибку не замечает, – так бы я сделал. Он ставит эксперимент, исходя из неверных расчетов, в результате чего возникает уродливая субстанция, которую я не могу назвать иначе, как кРИСТАЛЛ, то есть веществом с маленькой буквы, потому что оно – плод ошибочной мысли; элементарные частицы, из которых состоит этот кРИСТАЛЛ, только считанные мгновенья могут находиться во взаимосвязи и гармонии. А затем начинают разлетаться в разные стороны.
Правда, так интереснее?
Это страшный разлет. Удержать частицу некому.
Неуклюже пошатываясь, здание института отрывается от фундамента и улетает в небо, разваливаясь там на куски, форма которых прекрасна своей случайностью.
Лицо города искажается предсмертной гримасой: улицы взгромождаются на улицы, площади на переулки, и вот уже только красная кирпичная пыль несется над безжизненной равниной.
Несется красное облако, и все, что встречается на пути: птицы, деревья, столбы, села и животные – все падает, окрашиваясь в красный цвет – кто навзничь, кто ничком.
Несутся по воздуху, обгоняя друг друга, телефонные будки. Посреди безжизненной равнины бешено сверкает новенькая двушка, отштампованная на Монетном дворе для того, чтобы с ее помощью мальчик Коля позвонил Верещагину.
Не отдаст мальчик Коля свой долг Тине. Не засвистит больше свои песни.
Тина увезена далеко, но и там ее настигает стихия всеобщего распада, вызванная верещагинской ошибкой.
Девочки Веры больше нет. Она успевает лишь произнести в адрес Верещагина последний упрек: «Все у вас не как у людей!» Это она всегда успевает. И, как всегда, права.
Спрут взволнован. Багровым пламенем пылает автомобильная покрышка посреди его лба. «Коллеги, – говорит он, – я пришел сообщить вам пренеприятнейшее известие: единственная цивилизация, еще играющая в шахматы, исчезла».
«Это Верещагин доигрался? – спрашивает мокрица весом пуда в два. – Мне с самого начала что-то не нравилось в его расчетах».
Краснеющий оператор Юрасик красен от макушки до пят. Красный ветер шевелит волосы на лежащем рядом голубом парике Альбины.
Пепел Геннадия изящен, как тополиный пух.
Душа инопланетянки Ии на полпути к родному краю.
«Не надо было торопиться с переводом в класс «эпсилон», – ворчит существо, похожее на коленчатый вал. Теперь попробуйте вычеркнуть. Из класса «эпсилон» не так просто вычеркнуть. Нужен акт списания».
166
Он не помнит, сколько прошло дней: три? четыре? Наверное, пять. А может, и шесть.
Четверть века он пребывал в уверенности, что на его листках вычислен путь к вершине, которая только и делает, что сверкает в солнечных лучах. Он думал, что эта вершина самая высокая, выше ее ничего уже – так ни думал – не возвышается, а значит, и тень ничья на нее пасть не может, потому что тень всегда от того, что сверху. Нет ничего выше вершины, путь к которой он вычислил, поэтому сверкает она в солнечных лучах беспрерывно. Так он все время думал.