Например, я вспоминаю, как он… а! не хочу говорить! А лица не вижу. Это очень неприятно… Знаете, почему мне вспоминаются только хорошие моменты, хотя плохих было гораздо больше? Потому что у меня красивая душа – ну, что ж вы не смеетесь, ведь я вижу, как вас распирает смех! Да, правда, я очень подозрительная, мне всегда кажется, что надо мной смеются… Вы тоже можете узнать, хорошая ли у вас душа, вспомните кого-нибудь, с кем много лет назад часто общались, и посмотрите, что вам вспоминается – хорошее или плохое. Если плохое, значит, вы сам плохой – извините, что я так говорю, поверьте, я вас очень уважаю за ум и вижу, что мы тоже несчастный человек, хотя стараетесь казаться бодрым и делаете вид, будто довольны жизнью. На самом же деле вам не за что быть довольным ею, судьба у вас сложилась трудно, в ней почти не было счастливых минут, мы, женщины, хорошо это чувствуем, как бы вы там ни бодрились и ни корчили веселые рожицы… Так что и согласна, можете мне верить, я болтлива только когда речь идет о пустяках, никто и слова от меня не услышит, пока не закончится ваш опыт, я вижу, как много он для вас значит, и никогда себе не прощу, если не помогу вам; может, это последний ваш шанс, ведь вам уже за сорок, столько же, сколько и мне; если говорить откровенно, никто лучше меня не понимает, что такое последний шанс…
134
И снова Тина с Верой у Верещагина. Он совсем потерял чувство меры: мало ему истории о Прекрасной Планете и Клокочущем Негре, он показывает еще и свои листки с вычислениями. «Это буква ню, а это сигма», – говорит он. «Сигму каждый дурак знает, – заявляет Вера. – Она обозначает сумму». Верещагин, задетый, говорит: «Зато эту букву не знаешь. Это – эпсилон». Он дает гостьям чистый листок бумаги, предлагая поупражняться – вырывая друг у друга шариковую ручку, они пытаются нарисовать сложнейший эпсилон. «Совсем как китайский иероглиф», – говорит Тина; впрочем, у нее получается довольно сносно. «Будто вы все это понимаете», – сомневается Вера, кивая на листок, на котором одни буквы, буквы. Буквы и цифры. «Понимаю ли? – переспрашивает Верещагин. Он, оказывается, только и ждал этого удивления, чтоб похвастаться своим умом и образованностью. – Я все это сам сочинил!» – с гордостью восклицает он и смотрит на Веру победоносно.
И на Тину он смотрит победоносно.
Но они не замечают, что их уже солидных лет приятель ведет себя странно и смешно, они перелистывают мятые листки – рядком на диване, говоря друг другу: «Вот эту букву тебе ни за что не написать… А вот здесь, видишь, зачеркнуто…» – «Ха! – говорит Верещагин. – Зачеркнуто! Одна строчка, подумаешь. Вы гляньте дальше, – он выхватывает у них листки, ищет. – Вот! Вот! Раз, два, три, четыре!» – это он считает листки совсем, полностью, накрест перечеркнутые, целую дюжину насчитывает,- ошибками, неудачами, поражениями гордясь больше, чем победой или успехом.
Обладатели сокровищ всегда подчеркивают трудности, с которыми эти сокровища им достались. Один мой приятель, нашедший в песке алжирские плавки – по дороге на пляж, с полотенцем через плечо, – и тот потом жаловался: «Такая жарища была! Я изнемогал».
Как бы себя и других убеждая, что уже заплатил за свое счастье. Судьбу убеждая, что не в кредит взял удачу.
Извечен страх перед исполнительным листом!
Даже совершенно даровую ценность – наследство, случайный успех или льготу – люди силятся представить уже оплаченной. Я знавал дочь одного писателя, автора скучных романов, толстых, как кастрированные коты, так вот эта дочь, в кругу сверстников, обделенных именитыми родителями, любила повторять: «Трудно быть дочерью писателя», – и рассказывала в подтверждение, как однажды ночью папаша поднял ее с постели и, усадив сонную за стол, продиктовал десятистраничное пейзажное вступление к первой главе нового романа. Это ночное происшествие должно было дать понять сверстникам, что бремя, которое ей приходится нести в расплату за обладание знаменитым отцом, велико.
Значит, и отцы. И они достаются не даром.
«Вот сколько страниц я перечеркнул, – показывает Верещагин. – А вы думали, научные исследования даются легко?»