Последний день осады Великих Лук Неупокой скрывался то в стане литовской пехоты, то в запорожском таборе на Дятлинке.
За ним охотились не нагло, но навязчиво, как он недавно «пас» Вороновецкого. Впервые обнаружив слежку, он решил, что люди Остафия Воловича тянуть не будут, начал прикидывать возможности побега, хотя и понимал, что исчезнуть незаметно, подобно Игнатию, и не сгинуть в лесах, насыщенных враждебными дозорами, вряд ли удастся. Потому протянул и поневоле убедился, что брать его не торопятся. Присмотревшись к возможным соглядатаям, признал в них гайдуков и иных служебников из стана Кирилла Зубцовского. Если среди них и были шпыни Воловича, то действовали очень скрытно, возможно, надеясь обнаружить связь Неупокоя с московскими послами. Панам Воловичу и Радзивиллу это было важнее, чем просто убить его или по доносу служебников Курбского взять на пытку. Что из него вытрясут?
К посольским шатрам Арсений близко не подходил. Да и послы притихли, не показывались в лагере, отправив в Москву гонца за новыми наказами. Пожар от венгерского подкопа всполошил их, князь Сицкий-Ярославский рвался к королю — увещевать, просить отсрочки, как будто можно просить отсрочки или милости у разыгравшегося огня войны. Но стоило погаснуть, на новой встрече поворотил на прежнее, словно не Баторий стоял под Луками, а царь — под Вильно...
Не исключалось, что за Неупокоем наблюдали люди Вороновецкого, ожидая боя или иного удобного случая, чтобы пристрелить без огласки. Пётр Волынец должен его бояться, как всякий, чьё прошлое по тайной службе внезапно и непонятно раскрывается. В том, что Вороновецкий и Волынец — одно лицо, Неупокой теперь не сомневался. Иное дело, был он единственным доносчиком, пособником Скуратова, или таких «волынцев» литовская разведка снарядила с запасом, как и «польских памятей» было щедро раскидано по Новгороду. Нелепо считать Петра Волынца единственным виновником погрома: виновниками были Малюта, царь, опричные и даже московские посадские, нечаянно или намеренно схлопотавшие выгоды от разорения новгородцев, сожжения их товаров в Нарве; Вороновецкий был одним из главных провокаторов. Одним из немногих, кто знал, что творил. Тем более он должен быть наказан. Но в способе возмездия у Неупокоя с Михайлой Монастырёвым было одно расхождение.
Можно поставить целью убить Вороновецкого, пусть ценою собственной жизни. Кому она теперь нужна... Но совершенное Вороновецким имело более глубокие и отдалённые последствия, чем мыслилось Воловичу. Вряд ли Волович и Радзивилл хотели укрепления опричнины как высшей, не виданной дотоле власти, этих железных скреп московского самодержавства, удивительно быстро охвативших тело государства и воспринятых сознанием народа как часть российского «права», обычая на будущее: «Образец вам дан...» Иссечь эту язву можно теперь только калёным ножом израды, смуты, хотя бы временного разрушения устоев. И книжнику Неупокою возмечталось — иначе не назвать этот химерический замысел, — чтобы народный бунт ознаменовался судилищами над всеми пособниками опричнины, и в первую голову, нагляднее всего, над такими, как Вороновецкий.
О, как он ясно видел зелёное сельцо в дубках и тополях, отяжелённых бронзовеющей листвой, хотя спорыш, милая травка деревень, ещё свежа, прохладна и ласкает ногу... И так же по-сентябрьски блёкло-зелен, но густ и плотен спутанный вишенник, ибо его, как добрую крестьянку, не истощает, а укрепляет плодоношение. За угором — озерко, бессточное, как множество озёр на южной Псковщине, питающееся лишь талой да болотной водой и всё же просвеченное до дна; в вековечном хозяйстве не копится гнильё, но всё пускается в Божье дело жизни... Посреди сельца — камень-валун с природно стёсанной гранью и нацарапанными неведомыми силами колдовскими знаками. Место крестьянской сходки, бледной искры вечевого огня, некогда озарявшего и Новгород и Псков.
У камня — Пётр Вороновецкий. Он уже потерял себя перед толпой, не понимает ни гремящих обличений, ни смысла этого невиданного собрания казацких жупанов (с преобладанием голубизны и желтизны) и серых, синих, блёкло-розовых мужицких зипунов с посконными портами в тощую обтяжку, отчего грубокожие поршни