Одной реке не было дела до людских безумств. Игнатий и Неупокой присели у воды. Высокий берег с крепостным валом чернел и вырастал до неба, блестки факелов на башнях блистали звёздами или кометами, блуждающими своенравно и тревожно. В небе же звёзд поубавилось, стал исто-черное зерцало Ловати бесшумно поглощало их, одна прибрежная струйка взбулькивала на отмели, подвигнув Игнатия на философскую догадку-максиму: «Так и душа таинственнобесчувственна, покуда не возбудится прикосновением грубой плоти...»
— И тебя «Диоптра» сомнением уязвила?
— Не уязвила, а укрепила, — возразил Игнатий. — Ведь философия не холопка богословия, как полагают в университетах, а лучшее лекарство от страха смерти и посмертного возмездия. Смерть — глубже сна, стало быть, совершенно погружает освобождённую от плоти душу в бесчувственность, и нет надежды на воскресение. В Евангелии о новой жизни говорится иносказательно, Христос нам одну надежду подал — успение без мучений! Смерть есть ничто. Новые рождённые станут смотреть на мир глазами Бессмертного, умершие — яко вырванные глаза.
— Жутко о сём думать.
— С непривычки. Да, сколь ни думай, иному доказательств нет.
— А вера?
— Сказано: блажен, кто верует. Я не блажен, развращён Косым, да ты, чаю, тоже... А Вороновецкому недолго маяться.
— Неисцельный струп? Али от пьянства?
— Убьют. Некая тень возле него.
— Это как?
Игнатий не ответил. На Волыни говорили о нём, будто проводит как бы знаки грядущего сквозь щели во времени. Многие предсказания его сбылись. Но осеняет его редко и против воли.
— Будто звезда упала, — молвил он.
Со стены против места, где рыли венгры, бросили связку факелов. Высветив штольню, московиты кинули пару ядер. В ответ — ни ругани, ни раненого вопля.
Ночь медленно переплывала реку, как русалка, которой некуда спешить. Новые факелы на стенах отметили начало третьей стражи, смену дозорных. С каждым часом на веки налипал жгучий песок бессонницы. Неупокоя погружало в прохладную струю и уносило к немыслимому устью, к тёмному морю, где нет не только печали, но и жизни вечной, самого страшного, быть может, наказания человеку... Разбудил его гром.
Арсений потянул на голову широкий ворот куртки, не разлепляя глаз. Многоголосый вопль не сразу проник в сознание. Страшное множество людей роилось, бегало по берегу и наплавному мосту через Ловать. Солнце уже рассеяло туман, Неупокоя охватил заполох хозяйки, проспавшей и время дойки, и рожок пастуха. Игнатий усмешливо щурился на противоположный берег.
Там, в развороченном чреве горы, безумствовал жёлтый, гнойного цвета огонь. Казалось, венгры извлекли его из преисподней. Да так и было, ибо пороховое зелье освобождает силу подземную, более опасную для человека, чем думали алхимики-изобретатели. Жар взрыва одолел и сырость, и известковистую залежалость брёвен у основания стены, в считанные мгновения обуглив очаг пожара. Далее ветер, возникший на перепаде тепла и холода, раздул и понёс искристую струю на деревянный палисад. Затлела кровля.
Такая же безмысленная, огневая сила устремила людей из королевского лагеря навстречу гари, к крепости, готовой пасть. К победе и добыче. Живее всех седлали коней поляки, за ними поспешали литовские гайдуки и пешие наёмники. Наплавной мост качался и играл. С него в обход озера, обмелевшего после разрушения плотины, вела уже натоптанная тропа — к мосткам, за ночь построенным венграми короля.
— Видно, и мне бежать, — вздохнул Неупокой.
— Кому, как не тебе, — многозначительно недосказал вероучитель.
С озёрной луговины во всём ужасном великолепии открылся взорванный подкоп. Глыбы дёрна вперемешку с валунами расшвыряло по склону. В нём обнажилась часть основания стены и ближней башни. Брёвна охватил глубокий и подвижный пал. Ветер нёс горькую травную гарь. Так пахнет после уборки репы, когда крестьяне жгут заражённую ботву. В болотистых лужках по краю озера, заросших изжелта-зелёной пушицей и камышами, тонули сходни кладок, размётанных ночными ядрами. Справа от сходен ровно, как заготовленные брёвнышки, лежали двенадцать трупов.