Старшой кинжалом вспорол сукно, обнажил тощую, зябко съеженную спину. Пощупал и в бессильной досаде махнул в небо кулаком. Опомнился и по-казачьи размашисто перекрестился.
— Помогайте, хлопцы. К небу очами, чого уж там.
Игнатия перевернули на спину. Он пристально смотрел на звёзды, косился на хищный месяц. Губы и подбородок деревенели. Пролепетал:
— Пи-липк!
Филипка опустился на колени. Игнатий уцепился за его плечо хваткой утопающего. Через ладонь передавался озноб старого тела, терявшего остатки крови и что-то ещё, неосязаемое, может быть — волевую основу души, неисполненную мечту Игнатия и веру... Он задышал глубже, приостанавливаясь на выдохе, удерживая последнее из сладкого в этой жизни — весенний воздух. Выцедил из него немного сил:
— Час придёт, воротишься до них... за нас... злодейством за злодейство! Ведают только силу.
У самого уже и смежить веки не хватило силы.
Расстрига прочёл отходную. Заикнулся:
— Погрести в лесу...
— Ножами много не накопаем, псы разроют.
— В часовню положить, аки подкидыша.
Поодаль, на бровке склона, как бы готовая взлететь с неё в звёздную бездну, маячила часовенка. Неизвестно, по царскому указу её построили, по обету или вид с Воробьёвых гор на Москву-реку был так божественно ясен, что всякий странник испытывал желание помолиться. В светлое время далеко внизу, за опушённой дубами и тополями речной излучиной белели или зеленели ухоженные царские луга с тихой слободкой Лужников, а дальше, как на расписном подносе с чернёными зимой, осенью — золочёными, летом — зелёными закраинами лежала сама Москва, усаженная маковками церквей, с лучисто разбегавшимися улицами, слепо утыкавшимися в стены Китай-города, Белого, Земляного, с обильными садами, тесными огородцами, с торгами, тюрьмами, Монетным и Пушечным дворами... Сегодня мглу внизу даже лунный свет не пробивал. Казаки, утихомирив коней, чующих мёртвое, перевалили тело Игнатия через седло. Мерин взбрыкивал, норовил убежать.
— Тако и мы, — пробормотал расстрига. — От чого убежать надеемся, незримо на хребте несём. До самыя до смерти...
Покуда казак, сноровисто подламывая замок, отчинял дверь в холодную часовню, Филипка сидел возле Игнатия, уставясь в черноту. Рука привычно лежала на кинжальной рукояти, глаза искали проблеска в заречной дали. Старшой кивнул на звёзды:
— Вмер чоловик, а ни едина зорка не зморгнула.
Глянул в залитое слезами и лунной зеленью лицо Филипки. Оно бесовски исказилось, судорога усилия изморщила его. Отрок кинжалом ткнул во мглу, проклокотал вязко, неумело:
— Гор-рыт... Москва!
Ошеломлённые казаки увидели — из чёрной бездны, откуда-то с Лубянки, будто кресалом иссечённый, метнулся пунцовый стебель в россыпи искр.
Верно, по недосмотру полыхнула чья-то баня.