Всего в «синодик» попало, кроме семидесяти пяти бояр, семьсот дворян и лучших детей боярских, тысячи две простых людей. Всех не упомнишь, не запишешь. Скуратов составлял «посылки», Грязные убивали так. Ни цифры, ни откровенный слог, украшенный казённым перлом — «отделано» — не потрясали ни писцов, ни иноков, а самого Ивана Васильевича погружали в примирительскую грусть: как же несовершенен человек, если для обустройства государства приходится так его отделывать! Кроме того, несправедлив и даже к самым ближним не жалостлив: не понимая временности этих мер, множество людей ненавидят его, Ивана Васильевича, и вот приходится высчитывать, кто нетерпеливее ждёт его смерти. Чают — вздохнут свободно.
Как всякий мнительный, надорванный человек, он ждал не только оправдания, но и примирения со всеми. В первую очередь с монахами, которые захотят или не захотят поминать его в своих сильных, выше всех достигающих молитвах для обеспечения его душе покоя хотя бы до Страшного Суда, Вместе с «синодиком» в монастыри поплыли не только деньги, но и «опальная рухлядь», нахватанная в разорявшихся домах. Щедрее прочих получили Кирилло-Белозерский, Псково-Печорский, Антониев-Сийский и Волоцкий монастыри. Истинный правнук Калиты, он помнил денежные дачи до алтына. За сына Ивана белозерским старцам послано две тысячи, за опальных — сперва восемьсот семьдесят, потом девятьсот, а с рухлядью — четыре тысячи семьсот пятьдесят четыре рубля, восемь алтын и две деньги. Прочим обителям — до тысячи трёхсот. Бог весть, чьи молитвы окажутся сильнее, ежели есть в них смысл вообще. Ведь в канонических трудах апостолов об этом ничего не сказано. Домыслы поздних богословов.
О своей смерти Иван Васильевич много писал и говорил. Стихиру посвятил ангелу смерти Михаилу. Но относился к ней не с безнадёжностью больных, обречённых людей, то жалко отталкивающих её, то глубоко принимающих, срастающихся с мыслью о смерти, обрастающих её лишаем; здоровый смолоду, пренебрегавший дармовым здоровьем, он и со смертью мысленно играл, заклиная её сонмом образов, далёких от истинного уродства смерти, тем самым отстраняя её. Даже неоднократно провозглашённая покорность ей была одним из способов такого отстранения. Когда писал стихиру, провидел в поэтическом восторге, как отлетевшая душа его оказывается в таких же незнакомых и опасных пространствах, что и младенец в первые дни жизни. Но и тогда убаюкивал себя надёжным сопровождением через запредельный мрак, с архангелом Михаилом. Подойдя к возрасту смерти своего отца, он было затосковал, даже под образа возлёг, но выздоровел. То ранним завещанием, то, как в последнем случае, благословением царевича Ивана на царство, он словно обыгрывал судьбу в поддавки и набирался новых сил для жизни. В последние два года умирали многие, с кем начинал править. Через полгода после Курбского — первопечатник Фёдоров во Львове... При вести о каждой новой смерти тупое шильце укалывало сердце, оно отстукивало утешительно: «Не я!»
Угомонив тревогу, он засыпал почти спокойно, если бы не сны. Они не подчинялись ни государственной необходимости, ни богословским рассуждениям. Их толкование, за редким исключением, сулило худшее. Общепринятые способы толкования доктор Якоби считал грубым суеверием, но расспрашивал внимательно, выискивая в деталях сна нечто своё, научное. Он вообще был добрым лекарем, недаром Елизавета в сопроводительном письме уверяла, что отрывает его от себя. Зная, как неопределённо действует лекарство на сложную и тёмную натуру человека, он всякий его приём сопровождал словами и ужимками, отрепетированными, как у лондонского лицедея. Главное, он умел внушить уверенность в силе больного перед болезнью, явлением временным и обратимым. Даже когда в начале 1584 года Иван Васильевич стал наливаться дурными соками и опухать, Роберт не выразил особой озабоченности, а разъяснил, что просто у государя засорились выводящие пути, надобно их промыть известными растворами. Действительно, через неделю моча, хоть и с болями, пошла обильнее. Болезненность Якоби тоже объяснял понятно: песчинки, кристаллики солей вымываются из каналов, ещё бы не жгло... Из трёх лекарей Иван Васильевич больше всех верил Роберту.