— Обождать надо, святой отец.
— Барс ударит?
— Коня мне жаль, — уклонился воевода. — Заколоть пришлось коня.
В городе уже знали, что Шуйский, отрыдав, метался на раненом коне между беглецами, усовещая. Глядя на отяжелевшее лицо в булыгах желваков, Неупокой не мог представить воеводу плачущим. В боевых действиях настало полуденное затишье. Поляки заняли Свинусскую, венгры — Покровскую башню, но их попытки спуститься в город пресекались самым жестоким обстрелом. От деревянной, внутренней стены до каменной расстояние было как раз таким, чтобы размазать по ней любого смельчака. И если на деревянной укрытий не хватало, в тыловой части каменных башен их вовсе не осталось. Только такой же отчаянный натиск, каким начался утренний приступ, мог принести успех королевскому войску. Но на него уже ни венгры, ни тем более поляки не были способны. Они рассчитывали отсидеться до темноты, когда из шанцев подтянут пушки, а уж раздолбить деревянный заплот труда не составит. Лишь бы русские оставили их в покое.
— Зри! — крикнул Шуйский, указывая влево, в сторону Похвальского раската.
Стены между башнями пронизывались фланговым огнём из боковых бойниц. Свинусские ворота прикрывались пушками Покровской и Похвальской башен, в которой был оборудован особый настил-раскат для дальнобойных пушек. Барс называли «великой пищалью» — видимо, за удлинённый ствол, дававший особый разгон и направление ядру... Сперва Неупокой увидел бесшумный дымный перл, через мгновение раздался тугой и лопающийся разрыв, словно лишний заряд порвал чугун. Ядро легло под верхний ярус Свинусской башни, державшейся на треснувших опорах. Воистину, полёт его подправили невидимые силы. С наблюдательной площадки Шуйского видно было, как обрушились внутрь зияющие остатки стен с кровлей и перекрытием. Пыль, дым и крики задавленных взметнулись к сияющему небу. Медленно оседали. Башня укоротилась сажени на две.
— Не загорелось, — закручинился Иван Петрович. — Придётся снизу... Охочие готовы?!
— Уже под стеною, государь, — доложили ему. — Вот побегут!
— Пали!
Такого порохового харканья и рёва и сам Иван Петрович не слышал, верно, за всю боевую жизнь. Всё, что могло плеваться железом, камнем и свинцом, выплеснуло их на камни Свинусской и Покровской башен. Поляков забило в расселины, за щебнистые развалы. В каждую щель густо летели дробь и пули, словно взбесившиеся осы. Тем временем охотники, груженные мешками с порохом и паклей, пропитанной горючей смесью, бегом достигли мёртвого пространства в тылу Свинусской и скрылись в разбитом зеве ворот.
Там хватало дерева от обрушенных перекрытий. Спустя минуту охотники уже бежали обратно, вдоль стены, под прикрытие Похвальского раската, а следом клубился искристый, желтовато-чёрный дым. На удивление дружно охватило пламенем каменную коробку башни. Как будто из дырявой трясущейся бочки заплескалась огненная жижа. Во всякую расщелину и трещину высовывался, вываливался язык, и, хватанув свежего воздуха, пламя в глубине башни гудело сыто, дико. Со смотровой площадки не видно было, как там метались по ярусам и балкам, изжаривались поляки. Неупокою хватало воображения... С десяток выбросилось в сторону города, их изгвоздали пулями. Еловый треск пожара сопровождался взрывами, огонь добрался до пороховых запасов.
Позже рассказывали, что король, увидев заполыхавшую Свинусскую, спросил: «Мои дворяне в этом замке?» «Уже под замком, — отвечали паны. — Прочие сожжены, во рву лежат». Видимо, обожжённые кидались в ров, скудно залитый водой в местах выхода родничков. На наблюдательной площадке Шуйского шли другие разговоры.
Казначей Снетогорского монастыря Иона Наумов кровожадничал:
— Палёным супостатом сладко пахнет. Ещё и в аду покорчатся...
— Ты же чернец! — одёрнул его Иван Петрович. — Как можешь радоваться мучениям людей? И в годы войны обители суть острова милосердия.
Иона не решился прекословить, но отойдя, сказал Неупокою:
— Не верю в милосердие на войне, ни в рыцарские правила. Война есть дело страшное, вроде плотского греха: забвение всякого духа, торжество животной плоти.