«Что за чёрт! — думалось мне, — неужели я тронулся? Ну не могу же я в самом деле оказаться в сорок третьем! А может, эти люди действительно не знают об окончании войны? Может быть, не имея радиоприёмника, они до сих пор скрываются в лесах и ведут войну? Партизанскую войну против всего мира? Да нет, это невозможно. Полностью исключается. Во-первых, против этого свидетельствует пусть несвежая, но всё же и необтрёпанная форма. Во-вторых, сколько же лет было в сорок третьем старшине, если сейчас ему не более тридцати? И, в-третьих, почему это все они утверждают, что сейчас идёт сорок третий? Так что, здесь явно что-то не то. А вдруг это КГБ проводит здесь какие-то свои игры, и мы случайно оказались в сфере их интересов? Тоже едва ли… К тому же этот старшина… Как же он похож на нашего истопника, этот Серафим!»
Скорее всего, ошибки не было. То же бабское лицо. Тот же простодушный взгляд, как нельзя более соответствующие имени. То же деланное равнодушие. Но я-то прекрасно помнил, как, немного выпив, истопник Михалыч быстро пьянел и не без удовольствия предавался воспоминаниям и философствованию. И воспоминания эти, особенно сейчас, в теперешнем моем положении, вызывали далеко не радужные мысли о ближайшем будущем…
* * *
Особенно не любил Серафим инородцев и интеллигентов. А само существование инородца-интеллигента он воспринимал как личное оскорбление.
Однажды, изрядно захмелев от поднесённой выпивки, он поделился своим отношением к интеллигентам:
— Все беды от них, вся зараза. Ведь они, сукины дети, даже в глаза никогда прямо не глядят! Ты его штыком — в брюхо, в брюхо… А он, гад, ажно шипит, что твой карась на сковородке. А в глаза всё одно не глядит, пёс поганый! Во, до чего упорный. Много мы их там, в подвалах, порешили… Только все они евреи. Через них и живём так, не по-людски. Довели матушку-Русь неизвестно до чего. Народ растлили. Порядок разрушили. Взяли власть в свои руки после смерти отца родного, Иосифа Виссарионыча. Христопродавцы хреновы! Иуды! И вы — туда же. Стакан поднесли, так и думаете, что я не вижу, кто вы такие. Учё-о-ные! Куда там. Все евреи. Только скрытые. Но я вас всех насквозь вижу. Всё ваше нутро поганое. И до сведения довожу… Так что, кто надо, тоже о вас всё знает.
В другой раз он поделился воспоминаниями о том, как где-то на хуторе в нашем тылу случайно наткнулись он и несколько солдат на двух немцев, которые прятались у хозяев — матери с дочерью. Не исключается, те их и не прятали, а просто терпели присутствие офицера и солдата из страха. «Баб мы потом расстреляли, — рассказывал он, — А вот хфрицам не удалось отделаться так легко». После чего расстреляли женщин, что им пришлось перенести — мы могли только догадываться. А вот судьбу немцев он описал нам с видимым удовольствием, явно смакуя приятные ему воспоминания. И обычно невыразительный, если не сказать туповато-бесцветный, взгляд его во время пересказа подобных эпизодов темнел и становился просто страшным. В нем было столько лютой ненависти и нескрываемого садистского удовольствия от всплывавших в его памяти картин, что нам становилось просто не по себе. Во взгляде его была смерть, и выдержать такой взгляд было действительно непросто. Глядя на тебя, он видел, к а к будет тебя убивать и не скрывал рождающихся в его сознании картин. А ты понимал, что тебя мысленно изощренно убивают.
Ну, так немцы… Серафим приказал сопровождавшим его солдатам раздеть немцев и голыми вытолкать их на мороз в метель. Минут через пять — ввести их назад в жарко натопленную избу. «Довольные такие вошли, благодарные. „Данке, — говорят, — данке“. К печке бочком подвигаются. Греются. А я их через пяток минут приказал из ведра водой холодной облить и обратно на мороз вытолкать. А потом — опять ввести в избу». Вскоре кожа у немцев начала лопаться, и из неё стала сочиться кровь. Особенно мучительным, по словам Серафима, было для них пребывание после мороза в жарко натопленной комнате. В конце концов вышедшие за ними из избы солдаты на смогли их отыскать. «Сгинули, сволочи, в метели. Поняли, гады, что им лучше замёрзнуть».