Таня, женственная, мягкая, была преисполнена самых позитивных чувств к жизни и созидательных намерений. Она хотела, получив назначение в Германию, выписать сюда мать, хотела родить детей и для этого, значит, выйти замуж за надежного человека, не сомневаясь, что скоро встретит здесь такого. Приобретенный или где-то подобранный ею дуршлаг был началом строительства жизни, и целительная весть о нем полетела почтой в Сталинград, к матери, потерявшей всех и все, в том числе не восстановимую в разоренной стране кухонную утварь, среди которой привычно прошла ее жизнь в заботах о семье.
Кроме дуршлага, у Тани ничего больше пока не было. Но начало было положено. Покой, теплота жизни, простые человеческие притязания и привлекательный женственный облик — все это очень располагало к ней.
Она в ожидании назначения, я — отправки домой, обе, ничем не занятые, мы гуляли по окраине Потсдама в теплом осеннем мареве озер. Как здесь было покойно, красиво. Немецкие сады готовились к отдыху. И невдомек нам было в тех прогулках, какая тяжелая зима обрушится вот-вот на немцев в неотапливаемых домах.
Но зачем, боже мой, зачем же из своих уютных городов они ринулись в пучину войн, грабежа, убийства, кровавой авантюры и привели сюда нас?
Тогда в Потсдаме я не знала ни о Цецилиенхофе, где всего лишь за два с лишним месяца до того состоялась конференция союзников. Ни о Гарнизонной церкви — сюда, придя к власти, тотчас явился, надев фрак, Гитлер: позировать фотокорреспондентам у могилы Фридриха Великого, внушать задуренным немцам свое якобы духовное с ним сродство. Не знала я и о дворце этого императора в Потсдаме — Сан-Суси, пострадавшем в войну. Да если б и знали, мне это было ни к чему. Хотелось страстно лишь одного — уехать.
Той мягкой, умиротворяющей осенью мы с Таней бродили по берегам озер, в парке, вдоль улиц мимо живых изгородей у коттеджей. В душе зарождалась радость жизни. Это не то острое чувство плоти жизни, что на фронте вдруг пронзало на миг, другое — тихое, примиряющее, живительное.
Мы далеко не уходили от расположения штаба, и однажды меня разыскали: надо было немедленно ехать на аэродром. Не могу припомнить, кто позаботился, кто этот добрый человек, возможно, что комендант штаба, для которого я была обузой. А жаль, что не помню точно. Не так легко было пристроить меня на транспортный самолет маршала Жукова. Он полетит, хотя погода нелетная, Москва не принимает, аэродром закрыт из-за метеорологической обстановки.
Чтобы не перегружать транспортный самолет, я, как мне велели, распростилась без сожаления с радиоприемником, официальным «ценным подарком» моей воинской части на проводах.
Машина спешно подбросила меня с провожавшей Таней на аэродром. Был насупленный, пасмурный день. Несколько крепких хмурых мужиков в кожаных пальто — летчики Жукова — стояли у самолета. В Познани летчики Жукова не раз заходили к нам выпить чаю, пообедать. Но то был не транспортный самолет и другие летчики. Этих я не знала. Один из них молча указал сильным пальцем на висевший на ремне через плечо у меня кожаный футляр с полным комплектом пластинок Вертинского — неофициальный подарок после демонтажа радиоцентра.
— Машина и так перегружена, — поддержали остальные. Я покорно сняла и надела на Таню ремень с держащимся на нем футляром, вынув одну заветную пластинку.
В самом деле они опасались перегрузки или, может, и на борту самолета женщина тоже к неудаче, да еще в непогоду. Пусть бы и отказалась лететь, не пожелав расстаться с трофеем.
Словом, может, пробовали отделаться от навязанного пассажира, и правильно делали, они потом натерпелись со мной. Но тогда ни о чем таком не подумала, никаких соображений в голове не было — только бы взяли с собой!
Нехотя были подняты в самолет мой картонный чемодан, рюкзак и коробка с куклой, подаренной мне итальянцами.
Я простилась с Таней и в ее лице со всем, что здесь было и будет. Больше не с кем было проститься в тот момент, когда я, казалось мне, навсегда, слава богу, расстаюсь с Германией. Прости и прощай.
Я впервые в жизни очутилась в самолете. Под яростный грохот пропеллеров самолет незаметно для меня оторвался от земли. И тут же отвлекло, притянуло неописуемое зрелище — под нами был Берлин. Каким разрушенным ни представал он с земли, но сверху громадный, необъятный город был и вовсе чудовищен, мертв. Серо-черные громады кварталов с разверзшимися коробками домов. Казалось, будто союзная нам авиация, бомбившая днем и ночью город, проламывала планомерно дом за домом, прилаживаясь сажать по бомбе в каждый.