— Байга, братаны, на покров назначается. Жи-ва-а!… До покрова неделя — собирайся!
Сладко резали грузные телеги жирную и мягкую, как кулич, землю. Вяло, как пьяные, играя крупами, топтали сытые лошади горные тропы.
Словно золото звенели тропы, словно золото звенели кусты.
— Едешь, Листрат Ефимыч? — спросил ласково рыжебородый.
— Поеду.
Рыжебородый оперся грудью о телегу, сказал протяжно:
— А ты поезжай, може, и сгодишься.
— Я-то?
Рыжий глаз втянул всю телегу, запел:
— Ты очень просто сгодиться можешь — я тебя на уме имею. Пойдем, хочешь?
Поддержал его за руку с телеги и, как взвешивая, одобрил:
— Тижолан! Ума выйти может много.
В светло-желтую пену ныряли в долину рыдваны и телеги, как огромные рыбы. Плескались внизу водоросли — деревья алые, медно-желтые.
— Я те семенникам покажу!
Гнется телега под тремя — седые головы как снопы пакли. Азямы словно дырявые мешки, и будто не тело в прорехах видно, а седую паклю.
— Семенники!… Смотри.
Пахнут семейники-старцы древними, тугими запахами, и голоса тиховейные — лен шелестит,
— Ты, что ли, Калистрат Ефимыч?
— Я, старик.
Видят плохо — выкатил один белый седой зрачок, — взглянул, и утонул опять зрачок.
— Ты блюди!… Мы тут в восстанью приехали, посмотреть, как и что!… Ты за домашностью блюди! Чтоб не измотался народ…
Вздохнули все единым вздохом, легким, так бы и младенцу не вздохнуть.
— Люд на соблазну скор. Ты им старую веру за новую выдаешь, бают? Так им и надо, коли старова не хочут.
И древние годы не выдерживая, отошла телега, к земле пригибаясь. Древность звала земля.
Завертелась в хохоте рыжая борода, хохот присвистывающий в волосяной сети заплутался.
— Вот она, сила-то!… Понял! Тут мы ее берегем. Без старика нельзя, старик только один может дело направить.
И повел Калистрата Ефимыча промеж телег, Пахла земля дегтем, телеги — мхами осенними, как паутина тонкими. Смотрят черные колеса как зрачки — неподвижно, по-звериному,
Калистрат Ефимыч сказал:
— Куда ведешь-то?
— Пойдем… Покажу ешшо. Смотри, как мужик идет.
— Не надо… ничего.
Оттолкнулась борода. Нога за телегу зацепила.
— Не хошь? Трусишь?
Калистрат Ефимыч хотел крикнуть, но смолчал. Вернулся к своей телеге молча.
А у телеги рыжебородый уже с Никитиным беседует.
— Проведем, — говорит рыжебородый, — мы здеся железную дорогу со всеми припасами.
Никитин отвечает:
— Проведем.
— Обязательно. Однако в бухфете водки чтоб в три тысячи градусов.
Никитин сказал:
— Мы с тобой, Калистрат Ефимыч, в…телеге будем.
— Где это?
Метнулся рыжебородый вдоль телеги, ось ощупал, оглобли. Сказал досадливо:
— Опять же на байге! Потому штаб постановил — начальство и важных людей на люд не выводить. Атамановцы заарестуют, очень просто.
— А в телеге нет?
— В телеге мы тебе кошемный навес с дыркой вроде отверстия сделаем. Сиди и смотри. И чтоб ведро самогонки, потому душна… Пей.
Так и поехал Калистрат Ефимыч с Никитиным на байгу.
Каменная тропа звонкая. На душе тропа тяжелее — не взберешься, не оглянешься. Молчи и подымайся, а не то пропасть. Гибель.
Висел культяпый Павел на шее лошади, как толстый репей. И волосы на голове как пушинки. Голосок легкий — не держится на душе, уносит ветром.
— Плюнь, Листрат Ефимыч, уйди ты от них. Я те, батя, понимаю. Однако очень просто не одолеешь,
Натянул повод, на руках в седле приподнялся, попону поправил.
— Люд — сволочь! Чо те с ним валандаться! Достану я тебе лошадь, приходи завтра ко мне. Уедешь… прямо, паре, к баям в аул доставлю. Живи! И бабу!…
— Не хочу.
Шевельнул тот, как языком, поводом, вдавалась лошадь в желто-розовые кусты. И легонько отозвались кусты:
— Зря, Ефимыч…
А потом, когда вечер поравнялся с телегой, подъехал Павел и, почесывая между ушей лошадь, спросил:
— Дождусь я, Микитин, ал и не дождусь, штоб мог я те в харю ногой залепить?… Как ты мне раз залепил, а?
— Когда ноги вырастут.
Над телегой Павловы длинные отрепанные руки тянули.
— Ране-е, Микитин, ране-е!… Дождусь.
Тащит телега синюю тяжелую темноту в легкую лунную пену. А за дорогой такие же синие глыбы тьмы шелестят, а над глыбами дальше — еще глыбы.
Пахнет дорога не камнями — золой, а ветер коричнево-серый — корой осиновой.