— Товарищи!… Братцы!… Не я ведь, брат это, Семен!… Я ведь говорил: отдай деньги-то!… Тут, хоть вам, ну! Не хочет!… А я что же! Восподи!
Никитин, не глядя на него, сказал:
— Ваше слово, гражданин Смолин.
Дмитрий замолчал. Обшлага опотели, и он, поддернув рукава кверху, сел на закром. Ноги же продолжали бежать.
— Гражданин Смолин, ничего? Ваше слово…
Дмитрий бессильно шевельнул широкими, точно разваленными челюстями. Мужики отвернулись от него, как от дурного запаха.
Натруженным голосом сказал Калистрат Ефимыч:
— А ты, Микитин, мне сказать дай. Вишь, закоптили человека.
Мужики кашлянули, харкнули, согласились.
— Говори, Листрат Ефимыч!
Неослабные, тенью зашли его глаза. Тело большое и черное, как весенние земли, оттолкнуло лавку. Протянул к мужикам волосатые, твердые руки. Голос нутряной, зыбью по телам идущий.
— Сын ведь! Небось думаете — брехать буду? Не поверите… Не убивал, говорю: не убивал! На душу греха не берите! Другой убил, а не этот!… Мне что! Не люблю я их, ушел от них — душу замуслили!… А зря человека зачем убивать, православные?
Здесь пискливо, не по-человечески, залился Дмитрий. Тычась мокрым, опухшим лицом в синюю тьму, близ стола, пищал он неразборчиво. Только выхлестывались, как камни в потоке, слова:
— Ваша благородие… ваша благородие…
Никитин посмотрел на мужиков:
— А ты выйди, Калистрат Ефимыч.
Черный и холодный голос как зимние воды. И лед — далекие волосатые глаза Калистрата Ефилыча.
— Не пойду! Хочу я знать, кто моего сына убьет.
Как проснувшись, взвизгнул Дмитрий.
— Батя!
Соболезнуя, сказал кто-то из угла:
— Не оживет!…
Вышли за дверь. У телеги посовещался штаб. По бумаге прочел Никитин. Холодный и жестокий клок бумаги как кусок замороженного снега. Злые и насупленные коричневые стены амбара.
“По приказу временного штаба революционных войск… за предательсгвенное убийство борцов революции… высшей мере наказания — расстрелу”.
Отопрелые, скользкие Дмитриевы руки. Грудь опухшая. Точно скидывая грязь, трясутся колени.
— Эх, трус! — сказал мужик с винтовкой. — Держись! Скотина при смерти и та не мокнет. — И, протягивая ковш самогонки, добавил: — Пей — крепче будешь!…
Никитин, дотрагиваясь горячей длинной рукой до поясницы Калистрата Ефимыча, огустело сказал:
— Не томись, Ефимыч! Нельзя иначе.
Как лемех в черной земле, блестели у того зубы. Завило желтым ветром черную длинную бороду; голос завило петлей предсмертной:
— Знаю!… Я тебе помешал, сына-то пошто угоняшь? Не уйду я от тебя, понял? Убей ты меня сразу — куда ведешь?
— Не томись.
— Убей, говорю, сразу! На свою голову меня держишь! Отпусти!… Жалко ведь — сы-ын!…
Желтая, широкая, как осина, шинель. А тело из нее растет выше, тянется глаз неодолимый, глубокий, как тайга.
— Не знаю, зачем он пришел. Не приходил бы! Кто-то убил, в ответ надо убить. Убьем!
Отгибая, отламывая сучья, напролом, как сохатый, уходил Калистрат Ефимыч. Желтая звенела под ногой земля, еще сильнее звенело сердце.
— На свою гибель!… не пускашь!…
— Не могу!
Вытянулся, засох, вырастая из зеленой шинели Никитин. Тоскливая вздыхала земля — запахами горькими, чужими. Желтой лисицей шмыгнул, шевельнув кусты, ветер.
Вдруг схватил сук сосновый, подломившийся, оторвал, с силой ударил по кусту. И еще, еще.
Тихо хряпая, отлетали, вонзались в землю острые щепы. Переломился сук, из средины волной опала полевая пыль. Выпрямил Никитин сухую спину и ровной походкой пошел к амбару.
— Постановление исполнено?
Мужики, сплевывая, играли в карты. Рыжебородый доиграл банк и, тасуя карты, отвечал:
— Ето обязательно!
И, подымая колоду для снимки, спросил:
— Тебе сдавать, Мики.ин?
— Нет.
— Ладно… Вот ба-анк!… Четыре керенки! Но, кто?