Проснулась Настасья Максимовна. Поглядела мягкими, сохранившими еще ночную фиолетовость зрачками, — от толчков катавшееся по сену тело, как бревешко. Заплакала.
— Во-от маяться, владычица!…
Встретился мужик, серобородый, на вершине. Поравнялся с телегой и вытянул хворостиной Павла. Павел раскрыл глаза и крикнул:
— Брось, не балуй! Я всю ночь не спал.
Мужик повис над телегой. Пискливо, по-ребячьи, проговорил:
— Ступай домой. В волость-то меня послали!…
Павел начал материться вслед умчавшемуся:
— А я не могу?… Не могу?… Ну, ладно, я в другу волость отвезу, волости все одинаковы.
И обиженно сказал Калистрату Ефимычу:
— Я целу ночь тресся — всю задницу отбил, а они другова… Что? Значит, не доверят?… Народ пошел… Раньше лучше были, Ефимыч?
— Не знаю.
— Нет, и раньше так же… Вот восстанью поселили в тайгу, большаки там из Питера явились, Царь послал, чтоб народу легше было…
— Какой царь?
— Ну, наследник. Под каким мы царем находимся, я почем знаю? Мне он ноги не сделат. Лешева мне от нево?…
— В Омске-то, бают, свой царь завелся, — сказала Настасья Максимовна.
— Толчак-то?… Это Гришка Отрепьев, а не царь. В Омске-то бардака хорошева нету, не то что царя. Я там был…
Он опять лег, а затем подполз к Калистрату Ефимычу. Сказал значительно:
— Ты на заимку свою?
— Сам не знаю.
— Поезжай на заимку. В черни-то восстанье селится. Как, грит, соберем обчество, так усех богатых мужиков перережем!… А может быть, передумают, сами в буржуи перейдут. Неизвестно.
Он сплюнул.
— А ты, Ефимыч, от греха подале — поезжай на заимку! Я те самогон хороший научу варить,
— Не хочу.
Павел лег на спину и поглядел в небо.
— Алимхана видел: силки на долине ставит. Лисица белая, грит, рассердилась — в Китай ушла… Это к побою… Воевать будем.
Желтые по дороге таволожники. Выбираются на дорогу корни — твердые, крепкие, как рога горного козла.
Дорога в камышах, налево лиственничек пошел. За ним — бронзовый Югунтос — наваленный камень.
Хвоей запахло.
Грохочет навстречу с увала телега. Размахивает вожжами, как водорослями, лохматый, облакоподобный поп Исидор. Ревет за полверсты:
— Сторро-нись!… Раздавлю!…
Поравнялся поп, осадил лошадь, заорал через всю степь:
— Здорово, мужики!… У меня, паре, пчела в меду тонет — горы!… А мед в городе — и не подступиться. Цены! Божеское дело!…
Сказал Павел протяжно:
— Довези до села, батя? Всю холку вытер, прямо как язык на сковороде.
Широко захохотал поп:
— Мм-могу, чадо!… Садись!
Соскочил с телеги, взял на руки Павла, перенес. Потом отвязал лошадь. Павел говорил в телеге:
— Что значит священное звание: на руки посадил… У меня самово отец-то ссыльнокаторжный семинарист был.
Поп хлопнул лошадь по боку и сказал:
— Таких семинаристов нету.
— А он был. Царь велел. Самодержавец. Понял?
Телега загрохотала вниз.
Гольцы пошли в лишаях, холодные. Ветер по ним дул синий и крепкий. Лошади были в усталой розоватой пене.
Лицо Настасьи Максимовны веселилось.
— Камень, — протяжно сказала она. Зрачком затомилась, мягким и ласковым.
Густо и радостно отвечал Калистрат Ефимыч:
— Камень, Настасьюшка,
А душа цвела иная — невысказанная, необъемлемая, не каменная.
Кормили лошадь в горах. Пообедали.
Под вечер, когда белки подымались в небо, как красные зайсанские медведи, — догнали по тропе черноглазого, горбоносого.
— Садись, — сказал Калистрат Ефимыч.
Человек сел и спросил не по-русски:
— Кудда эдэшчи? Ддамой?…
— Не знаю, — ответил Калистрат Ефимыч. Улыбнулся глубоко, всем телом.
Посмотрел человек ему в лицо, положил грузную, как камень, руку на грудь.
— Пэрвый рраз встрэтил — не знаэт, кудда эхать… Да!… Поэдом ко мнэ?…