Сидит Нагавкин за столом, бумага, чернильница, счеты, голову ломает, душу спасает. А вокруг бородатые на пальцах выкладывают, проверяют. Скоро ли мужик на пальцах мещанина проверит!
– Товарищи, – обижается Нагавкин, – я к вам всею душой, а вы мне будто не доверяете…
– Доверяем! – кричат.
Наслушались ораторов и то же себе:
– Доверяем постольку, поскольку ты нам доверяешь.
– Ладно, – говорит Нагавкин, – материалы все теперь учли: сорок тысяч, согласны?
– Согласны!
– А жалованье сами назначайте.
Тут спор, тут шум, тут галдеж: начали с пяти рублей, набавляли, набавляли, и кончили, что двадцать рублей в день на человека и харчи обязательные.
Согласились. Стали считать, сколько в году рабочих дней и сколько праздников. Царские дни, конечно, выкинули, зато маленьких святых всех учли. Всего двести дней рабочих вышло в новой республике, а праздников сто шестьдесят пять.
Подводит итоги Нагавкин на счетах, а мужики на пальцах проверяют, переглядываются, перемигиваются.
– Триста тысяч! – объявляет Нагавкин.
– Двести сорок, – кричат мужики.
Опять считать, опять проверять: на пальцах так, на счетах по-иному. Как ни бились, все тысяч полсотни не хватает. И тут нашелся один, говорит:
– Товарищи, он нас обсчитал!
Нагавкин сидит и посмеивается:
– Ах вы, антихристы, в кои-то веки душу спасти задумал, а они – обсчитал.
– И обсчитал!
Пошумели, погалдели, с большой обидой разошлись мужики.
И так она у нас эта обида исстари ведется: мещане считают мужиков за ненасытных и алчных иродов и антихристов, а мужики мещан за христопродавцев и жуликов. В нынешнее смутное время мещане крестьян к самым злейшим буржуям причисляют, а за какого считать мещан – за буржуев или пролетариев? – не могут решить даже самые первые наши ораторы.
Бывало, в нашей деревне заходи во всякое время в любую избу по делу или без дела – хозяева дома, перекрестись на икону, садись на лавочку и сиди, сколько тебе вздумается. Теперь в гости ходят с предупреждением, как в городе, потому что в каждой семье завелась тайна, можно перепугать хозяев, занятых прятанием хлебных запасов.
Не знаю, есть ли у нас совершенно чистые люди, разве уж такие, у кого, правда, нет ничего: невозможно не прятать, это может сделать только человек, стоящий по развитию ниже собаки, которая тоже иногда лишнюю корку зароет в землю. Или это святой какой-нибудь человек не от мира сего.
Жертва не входит в состав революционной души нашего крестьянства.
Недавно я ночевал у одного приятеля и, уже лежа в постели, стал с ним разговаривать о самых надежных способах прятанья муки.
– Хорошо, – сказал я, – прятать в соломе: сухо – мука не греется.
– Нет, – ответил он, – намедни в омете у нас нашли рожь. Самое лучшее, я полагаю, прятать под себя: набейте мешок мукой и спите на нем.
– Тоже, – говорю, – не верно, намедни в нашей деревне нашли под бабой десять пудов – чуть не убили.
Хозяин перепугался и открылся мне: мы спим на муке. Много я хлопот задал хозяину своими словами, пришлось городить ларь, ночью тайно копать яму, заделывать.
Вот и попробуйте, зная все это, жить по-старому, зайти в гости, когда вздумается. Нельзя! Есть какое-то всеобщее убеждение в этой тайне почти каждой, даже голодной семьи, потому что множество тех, кто клянчит хлеба, тоже зарыли муку.
Но стоит этим же людям собраться на сход, и вы их не узнаете, и подумаете, что у них, правда, настоящий коммунистический строй и злоба на собственника подобна небесному палящему огню. В этом противоречии движется наша революция, То же противоречие в отношении к существующей власти; так, по отдельности каждый мнит о них как о настоящих разбойниках, а на сходке их постановления уважаются как настоящий закон. Это потому, что власть необходима, хоть разбойничья, лишь бы свыше власть, над собой, сверх себя, но не из себя. Такое противоречие: коммунистический строй держится на монархической природе нашего крестьянина, Есть, конечно, случаи, когда общество расходится со своей властью, хотя бы, например, в дележе спирта с винного завода; вооруженное население тогда внезапно сбрасывает с себя комитет, как побрякушку. Но комитет обыкновенный до этого не доводит и делает, в общем, все, угодное революционному настроению схода.