Впрочем, полные слова по вопросу отношения общества к власти я не могу сказать – все это сложно, противоречиво, текуче. И Россия мне всегда была двойною: хозяйственная – одна и духовная – совершенно другая. Я, например, хорошо знаю, что идея равенства всех, созданных Богом из глины, глубоко хорошая в народной душе, и если у нас здесь, на земле, только хозяйственное расстройство, голод, то в небесах трагедия.
Наше экономическое расстройство и до войны было так велико, что земледельческой культуры у крестьян, в общем и целом, почти что не было, это самый неземледельческий и самый оторванный от земли народ. Сидя на карликовом, чересполосном наделе, дорабатывая у помещика батраком, или в городе где-нибудь на заводе, или арендуя кусочек земли где-нибудь верст за пятнадцать от своего надела, крестьянин не хозяйствует, а мечтает о земле и воле.
Везде на Руси, от мужика до подвижника Синайской горы, все от земли удаляется, и лежит наша земля такая голая, такая изуродованная. Идея равенства, которой сильна так теперь деревенская власть, может быть, пришла к нам с Синайской горы и чудовищно извратилась поголовной дележкой.
Когда я раздумываю об отношении нашего общества к власти, я часто вспоминаю жизнь одной секты «начало века», которую лично я наблюдал в Петрограде. Члены этой религиозной общины отдаются в полное рабство одному «царю», имеющему, по их же признанию, всю бездну человеческих пороков, и терпят его власть над собой, как грех: они работают на него день и ночь, он пьянствует и насилует их жен. Их цель – дойти в своем страдании до такого состояния равенства, единства, чтобы не знать, где мое и где твое, быть, как одно существо. Испытав такую жизнь в течение многих лет, они, наконец, ощущают в себе воскресение, свергают тирана и начинают жизнь вполне достойную, но мир не спасающую.
Я как сейчас вижу лицо одного «раба», который привел свою жену на потребу пьяного «царя», как она, будто подстреленная птица, разбрасывала вещи вокруг, била чайники, пока не уходилась и не отдалась… Как потом все вокруг стола пели религиозные песни, и в промежуток пения пьяным, заплетающимся языком их «царь» бормотал им свою «мудрость».
Это было в годы между двумя революциями и нашего интеллигентского богоискательства. И я видел культурных (без кавычек) людей, которые, приходя на собрание секты «начало века», спрашивали:
– Что делать?..
Им отвечали:
– Бросьтесь в наш чан и воспрянете вождями народа.
Жажда залучить к себе культурного человека у них была велика, потому что они смутно надеялись найти через это выход из теснин секты в общий мир. И у этих культурных людей жажда броситься в чан была велика, потому что им хотелось стать вождями своего народа.
Наблюдая теперь вокруг себя жизнь простого народа, бросившего в свой чудовищный чан всякую живую отдельность до полного растрепания, я часто вспоминаю секту «начало века». Мне кажется иногда, что не кучка фанатиков предлагает какому-то поэту-декаденту бросаться в чан царя-пьяницы, а целая огромная страна присягнула князю тьмы, и, в ожидании своего воскресения, предлагает светлому иностранцу (кто этот легендарный «пролетарий»?) броситься.
Весной прошлого года, в эпоху борьбы Петроградского гарнизона с полицией, я приехал в родной город и был поражен идиллическим зрелищем: на всех перекрестках стояли жандармы, будто здесь ничего не знали о революции. Оказалось, что это милиционеры, испытывая потребность в какой-нибудь форме, оделись в жандармское.
Ныне у нас по городу разгуливают драгуны и гусары: красная гвардия оделась в эту живописную маскарадную форму.
В городе осадное положение. После девяти ни одного человека на улице: драгуны-жандармы палят из пулеметов – жуть! После девяти ни одного огонька, все окна по предписанию властей заставлены, завешены. Утром на рынок с корзинками, в платочках, чтобы казаться как можно проще, идут наши уездные дамы покупать провизию. Все помещики теперь собрались в город, уезд начисто выметен, в деревне коммуна; земля, сады, огороды, дома – все, как воздух и вода, натое.