После демонстрации Зинины родители приглашают нас к себе. Квартира у них блестит чистотой и так отличается от нашей, безалаберной и захламленной. Тут в ванной комнате на полочке лежит цветное душистое мыло — в форме рыбки, зайца или слоника. Тут посреди Зининой комнаты стоит метровой высоты дом с зеленой крышей, с отворяющейся дверью и окнами из слюды. Если включить электричество — зажигаются маленькие лампочки в четырех комнатках. А когда поднимешь зеленую крышу, увидишь, как искусно меблирован дом, какие там кроватки, буфет, кухня с тарелочками и кастрюльками. Его построил сам Зинин отец.
3
Этот дом и сейчас в ее квартире. Но как потускнело, постарело и сжалось все — и детский карликовый дом, и обстановка: письменный стол, тахта, кресло, в котором сидит Зина против соседки-полковницы, добродушной рыхлой дамы неопределенного возраста, и, мучаясь мигренью, умоляет:
— Ну, в последний раз! Римма, милая, в последний!
— Ладно, ладно! — проклиная свою бесхарактерность, соглашается наконец Римма.
Ей торжественно вручается крупная южная луковица, небольшой шмат сала и искусно запечатанная в домашних условиях чекушка с перчиком. В чекушке-то вся хитрость. Горилка заговорена ворожеей, к которой, далеко за город, ездила Зина накануне.
Римма честит себя на чем свет стоит — и в лифте, и в троллейбусе, и у небольшого домика в Скатертном переулке, где она долго стоит, не решаясь войти. Потом, как на казнь, подымается деревянной лесенкой, идет узким, пахнущим кошками коридором и стучит в последнюю дверь. И почти тотчас высовывается крупный телом носастый малый со слегка выпученными глазами.
— А… Опять ко мне причесала? — с наигранной, добродушно-оскорбительной интонацией говорит он, громко, в расчете на любопытство соседей. — Вишь, как втюрилась!.. Ну проходи, проходи… — и пропускает ее в тесную и полутемную комнатенку.
Полковница, не снимая пальто, не садясь, раскладывает на холодильнике известные нам предметы и лепечет:
— Вот мне с Украины гостинцев прислали… Я-то сама не пью, так решила с тобой поделиться…
Гриша хохочет, обнаруживая избыток здоровья:
— Опять эта дура тебя намылила! Вот ведь…
И он сочно и необидно ругается.
Могу заверить, что Гриша — человек незлой, компанейский и не дурак выпить. У него такое устройство раковин крупного носа, при котором почти непременно бывает гайморит. (Я это проверял на десятках знакомых и всегда угадывал.) От этого Гриша немного гнусавит. Но пустяковое хроническое воспаление носовой полости не мешает ему быть очень спортивным: в Институте инженеров транспорта — регби, позже — самбо, а теперь — мотоцикл. От Гриши всегда слегка пахнет бензином и машинным маслом: почти каждый день его «Ява» чистится, смазывается, отлаживается.
Если существует юмор ученых (есть даже такая рубрика в одном журнале), то Гриша воплощает в себе юмориста-технаря, набитого анекдотами, остротами, хохмами. Работа не мешает ему участвовать — и очень активно — в веселом ансамбле Дома журналиста «Верстка и правка».
Где и как он познакомился с Зиной, не знаю. Но однажды, когда я посетил ее по просьбе сестры, мечтавшей подработать на ночных киносъемках, меня встретил Гриша. Он был в свободной пижаме, самоуверенный, сильный. За Гришей я увидел небольшой холодильник, которого у Зины раньше не было, а уже за холодильником — саму Зину. Я едва узнал ее, такую радость, такой восторг источала она. Зина улыбалась с непривычным добродушием, разговаривала милостиво и спокойно-снисходительно.
С Гришей мы сошлись сразу, с первой же его ответной фразы:
— Да ты, парень, молоток! В общем — железо, сталь и другие сплавы…
Он был всегда заведен на юмор — как со мной, тогда, так и теперь — с Риммой.
Выпроваживая ее, пунцовую, по коридору, он громогласно говорит:
— Вопрос: что раньше сотрется — противоречие между умственным и физическим трудом или — между мужчиной и женщиной?
И добродушно и гулко хохочет. Не помня себя от стыда, полковница убирается восвояси.
— Ну как? Удалось? Выпил? — бросается к ней Зина.
Римма молча выкладывает на кухонный столик луковицу, кусок сала, ставит чекушку.