Проходя мимо желто-белого здания на Моховой, воздвигнутого по проекту знаменитого Казакова, Алексей всякий раз ловил себя на том, что при виде альма-матер не испытывает никаких ответных чувств. Словно бы не он, а кто-то другой проучился в этих стенах пять лет, просиживал в аудиториях и в студенческом зале библиотеки, давился винегретом в столовке в полуподвале, томился в предэкзаменационной лихорадке, ездил на воскресники, посвященные строительству нового здания на Ленинских горах. А ведь все это было, было с ним — и блуждание в поисках себя: восточное отделение, журналистика, отделение русского языка и литературы, и скучание на лекциях, и дружба с Павлом Тимохиным, которого считали надеждой литературоведения, и невинные студенческие капустники, и лотерея экзаменов. Не раз самые добродетельные зубрилы с грохотом заваливали сессии, а продувные бестии с ловко подвешенным языком умиляли педагогов глубиной и прочностью своих познаний. Постой, да ведь был еще Эдик Храпов со своим бесконечным подкидным дураком. О, карты, карты, проклятые карты, сколько горестных часов, сколько бессонных ночей и дневных страданий доставили вы в студенчестве!.. Был двенадцатый ряд на общекурсовых лекциях в Большой аудитории, безраздельно принадлежавший интеллектуалам. Как разноцветные бусы на нитке, слева направо располагались: Эдик Храпов, по прозвищу Человеческий Кот — в дорогой импортной тройке, вкусно пахнущий армянскими сигаретами «Маасис»; жизнерадостный Митя Гурушкин, в обязанность которого входило смешить свежими анекдотами; скрипучеголосый Кочкарев, сын крупного дипломата, поражавший всех невероятными рассказами о жизни Лондона и Нью-Йорка; невозмутимый, насмешливый, самолюбивый Тимохин и, конечно, Алексей. Он явился в университет в старенькой суворовской шинельке, подновленной в красильной мастерской, заметно уступал малочисленным юношам-филологам в знаниях и только к третьему курсу заставил считаться с собой, был принят на двенадцатый ряд.
Что еще было? Два недлинных юношеских романа с категорическим разочарованием. Конкурсный барьер экзаменов в аспирантуру Института изящной словесности, только перескочив который Алексей уразумел, что совершил почти невозможное. Ожидание встречи с ней, той единственной, в неизбежность чего он верил больше, чем в свое существование. И слабеющие голоса прошлого, которые доносили до него смутные черты его горячего деда.
10
В коридоре, сбрасывая на сундук под вешалкой тугую спортивную сумку, набитую книгами, Алексей замечал две старенькие шубки — плюшевую, когда-то лиловую, а теперь лысую, и другую, желтый воротник которой всегда поражал его грубостью и бедностью подделки под мех. А означало это вот что: сидят у мамы и пьют чай давние приятельницы деда и бабуси. Примерно раз в два месяца совершают они это, все более многотрудное путешествие и уже много лет — вдвоем.
Алексей пытался незаметно проскользнуть в свою комнату, которую отгородил книжным шкафом, но нет, мама засекла его. Начинался новый и опасный для него поворот в разговоре.
— Аспирант-то наш вовсе от рук отбился, — назидательно повышала голос мама. — Верите, два раза подряд домой под утро приходил. Я ему рассказываю о том, как один молодой человек попал в шайку, — и не слушает. А вечером снова собирается. Я ему: «Куда бы это?» А он так спокойно: «Знаешь, говорит, мы тут выяснили, что кассирша в десять часов по Васильевской улице выручку понесет. И решили выйти ее встретить…»
— Надо, надо непременно ему мозги почистить! — отзывался низкий голос.
Это обладательница плюшевой шубки Клавдия Игнатьевна, соратница деда по партизанщине в Сибири. Она, очевидно, хотела бы добавить еще что-то очень решительное и беспрекословное, как могла еще десять лет назад, когда вела в библиотечном институте курс научного коммунизма, да спохватывалась. Куда ей теперь, вон катаракта такая, что только с палкой и ходить…
— Кто пришел? Саша? — преувеличенно громко, как все глухие, осведомлялось бывшее колоратурное сопрано. Это подруга бабуси Нина Александровна, некогда певшая с ней в Тифлисском оперном императорском театре.