Утро принадлежит старикам. Их сон недолог, некрепок. Старики просыпаются рано, растапливают печи, садятся валенки подшивать. День – время полных сил взрослых. Тех, кто подъемлет основные заботы и хлопоты жизни. Вечер с ночью – празднество молодых.
До Затресья оставалось не больше версты. Бешеной собаке, говорят, и сотня не крюк, а весёлым холостым парням подавно. В тягость ли день с утра ломать наракуй, если на том конце любушки заждались?
– Гори дрова жарко, приедет Гарко!
– На писаных санках!
– Сам на кобыле, брат на корове!
– Шабрята на телятах, на пегих собачках!
– Рогожникам обида с такого вида…
В очередь мчали лёгкие саночки, где сидела счастливая, закутанная Ишутка. Берегла гостинчики, чехол с гуслями.
Светел бежал по свежей лыжни́це, предвкушал, улыбался и… сам себе казался воришкой. Ну, может, не воришкой, но большекромом – уж точно. Тем, кто без смущения хватает лакомый кус, тянет в рот.
«Мог ещё лапки заплесть… теснинки париться уложить… А как они без меня Зыку через порог?..»
Не с такими бы мыслями на весёлую беседу спешить.
– Опёнок! Слышь, Светел! Что присмирел?
– Наш Опёнок долго молчит, потом гуселишки ка-ак вытащит…
– У иных по одному голосу, у него – сам-десятый!
– А шапку снимет, сразу светло.
«Зыка… Ничего! Ещё поднимется старичок…»
– Когда наши последний раз со своим гусляром выбирались?
– Когда, когда… При отцах ещё.
– Держись, зарогожники! Солнышко припомним! Знай Твёржу!
Светел делал усилие, отодвигал домашнюю печаль. На смену тотчас являлась другая. О голосе-корябке, руках-сковородниках. Которым дрова колоть, а не струны без толку мучить.
«Начну гудить, засмеют… Всю Твёржу со мной…»
Хотелось немедля остановиться, раскрыть чехолок, ещё раз проверить заготовленный наигрыш. И проверил бы, но бежали холмами, через самый мороз. Лыжи свистели по ледяному черепу, по отличному взъёму, зато даже в меховых личинах было не жарко. Начни играть, струн до места не донесёшь.
Вот когда засмеют.
– У Пеньков Зыка заплошал. Худо есть стал.
– В избу взяли, вона как.
«А я веселиться иду!..»
– Крепкий Зыка, полежит, встанет.
– Эй, Опёнок! Как он, дочек признал или мужевать лезет?
– Куда там лезть ещё, сосунки!
Ночь стояла светлая, серебристая. Размазанный пуховик зеленца обнимал песчаную косу, делившую мелководное озеро. Под пологом тумана мерцали тёплые звёздочки. Огоньки двигались, с разных сторон тянулись к большому овину, откупленному для посиделок. Это собирались местничи. Над овином поднимался дымок: девки наверняка уже сидели внутри. Ценовали плющеные стебли, делали вид, будто лишь о материных уроках и думают.
Раньше кругом шелестели зелёные плавни, давшие прозванье деревне. Трестняк и теперь умудрялся выпускать стебли. Хилые против прежних, но на рогожи годились. А рогожа всякому в хозяйстве нужна. Оттого Затресье жило припеваючи. Большими ложками хлебало кулеш из болотных корней с гусиными шкварками. Шумно выезжало на купилище в Торожиху. Взыскательно косилось на пришлых парней, увивавшихся за румяными ткахами.
Знамо дело, отвернись, тут и увезут в нищую дыру вроде Твёржи.
Гарко, старший внук большака Шабарши и ватажок в этом походе, первым сдёрнул надоевшую харю, оттолкнулся, с воплем ухнул вниз по заснеженной крутизне. Парни заулюлюкали, засвистели, посыпались следом. Взвизгнула на санках Ишутка.
Сейчас в тепло! В доброе насиженное тепло, звенящее девичьим смехом, напоённое запахами угощенья…
…Какое! Вынырнув из тумана, твёржинские натолкнулись на крепкую стайку местничей. Парни загодя выстроились стеной, спрятали за широкими спинами своего гусляра.
Светел пригляделся к ватажку затресских, узнал, обрадовался:
– За́рничек! Я тебе лапки привёз.
Тот лишь вскинул голову, надменно изломил бровь. Дружеский разговор будет после. Когда уймут кровушку из «подрумяненных» в честной сшибке носов, разыщут все шапки, отдадут девкам пришивать оторванные рукава.
За надёжными плечами знай пробовали голоса струны. Затресский гусляр Не́быш подкрутил последний шпенёк, покрепче притопнул, ударил сверху вниз кусочком плотной берёсты.
Отвечай при всём народе,
Из какой такой глуши