Плеснул в стакан еще водки. Выпил; проскочило как по маслу. Сперва понюхал кусок ржаного, потом с наслаждением вгрызся в него. Сколько народу спас этот мертвый дед! Немерено. Врач, хирург известный, делал операции на сердце. Ах ты, вспомнил! Эх, вспомнил! Рассмеялся беззвучно. «Одного покойничка вспомнил, ха… В руках вместо иконы – бутылка водки!» Он спросил тогда старуху в черном, нафталином воняющем платке, зачем – бутылка. «А это, миленькай, он попросил – с собою – туда – на тот свет, значитца – штобы беленькую ему с собой положили… там, говорит, без бутылочки скушно будет… а ну как в ад попаду, а не в рай, и пытать-то меня начнут, убивать, – а я из бутылочки отопью – и не страшно мне будет!» «А страшно умирать?» – отчего-то тогда спросил Иван, стоя по колено в кислой кирпично-коричневой грязи, держа лопату наперевес, как автомат. «Не-е-е-ет, милый, не-е-е-ет! совсем не страшно… я, чай, видала… Я всю Псалтырь над ним прогудела… а на него все кошусь, все гляжу – не страшно ли ему? А уж без движенья лежал. Сперва ахал-охал, потом просветлел мордой-то весь, аж просиял, и улыбка взошла. Вот… с улыбкой-то и лежит. Я бормочу: Феденька, последнее словцо скажи! А он мне: бутылочку бы с собой! В раю без водочки соскучусь! А если в ад попаду – напьюсь и песни запою!»
– Никто не убережется, – сказал Иван вслух, громко. – Никто.
Сколько времени на кладбище проработал – а только сейчас дошло.
И он ляжет в эту сырую, рыжую скользкую яму. И на его последний деревянный дом будут бросать комья сырой земли.
Если – кто-то – будет.
Где умрет?! Когда?!
– Нет, этого… врешь… не будет никогда.
С кем угодно. Но не со мной.
Со всеми! С ними со всеми! Но не с ним.
На дне оставалось совсем немного водки. Он, как медведь лапой, сдернул чекушку со стола и вылил водку из горла в рот.
Вскипела внутри, под серым пеплом серой жизни, алая лава злобы.
Водка кончилась, жалко. В магазин бежать поздно.
Не умереть. Не умереть – это значит прокормиться и на выпивку еще заработать. Вот она и вся радость.
Скрипнул зубами, резанул, будто плашкой топора, холодной ладонью по стриженой голове, пьяно, горько заплакал.
Часы далеко в комнате, как на том свете, пробили.
Двинул кулаком по столу. Посуда зазвенела.
– Вашу мать…
Как бык, тяжело встал, боднул головой воздух. Кулаком ударил в дверь. Вывалился из кухни в комнату. Мать спала на старом диване. Иван подогнул колени и упал возле дивана, неуклюже зацепившись слепой рукой за стул. Подполз на коленях к ее изголовью.
– Мама, – пьяные губы искали и находили сонные впалые щеки, седые разметанные по подушке волосы, – мама, я всех убью… я их всех – покошу… автомат достану – и перестреляю… всех… чтобы только ты была счастлива… чтобы тебе было хорошо… тебе одной… я всех – за тебя – убью… Все равно мы будем… мы… а не они… слышишь… мама…
Пьяные слезы капали на родное лицо, пятнали наволочку. Алена разлепила глаза.
– Сынок… – Подняла слабую руку, погладила Ивана по голове. – Опять пил… Зачем…
– Не могу, мама… Не могу так жить… Я… – Он неслышно захохотал сквозь слезы. – Я… ах-хаха!.. Хочу стрелять, как ты… Знаешь, есть песня такая: стрелять так стрелять… а-ха-ха-ха…
– Не надо стрелять, – выдохнула Алена, лаская голову сына. – Не надо, слышишь. Иди ложись. Завтра рано вставать. Пожалуйста.
Иван нашел под одеялом ноги Алены. Обнял крепко. Прижался к ним щекой.
– Мама! – крикнул. – Ты у меня!
– Да я всегда буду у тебя. – Алена села, пружины визгнули. Подняла руками тяжелую голову Ивана. Поглядела в косые, золотые от слез глаза. – Слышишь! Всегда.
Спустила ноги на пол. Из-под подола ночной рубахи сверкнули голые худые колени. Иван погладил ее колени и поцеловал. Потом лег на пол около ее ног.
– Ложись, мама. Я… так. Посплю… рядом…
Уже спал, храпел. Алена сняла с дивана подушку, подложила под голову Ивана. Стащила одеяло, накрыла спящего.
Так сидела на голом диване в белой рубахе, с голыми ногами и руками, плакала, с обнаженным, беззащитным, голым лицом.
У МЕЧЕТИ
Повторяла ли хоть раз, ночью ли, утром, одна, просыпаясь на утлом бедном диванишке, это призрачное имя: Гузель?