– Сынок!.. Разбей… Не надо… Его…
Иван посмотрел на меня, на мочалку, на зеркало.
– Зачем, мама? Что?
Я не помнила, как все это сделалось. Кажется, я слепо и зло шатнулась вперед, вода вылилась через край ванны, руки вцепились в зеркальный латунный обод с крашенной серебрянкой гипсовой лепниной и с силой рванули, потянули зеркало на себя. Оно со странной легкостью оторвалось, отошло от гвоздей. Я размахнулась и швырнула его на выложенный старым трещиноватым кафелем влажный пол, и оно разбилось в мелкие осколки, со звонко-хрустким, похожим на звук взрыва грохотом.
ПРИЗНАЛАСЬ
По улице шла быстро, широкими шагами, подставляя лицо холодному ветру и жестким лучам белесого, седого солнца.
Расстилалась под солнцем широкая река. Серые, цвета грязной шкуры воды сверкали под отвесно бьющими лучами, вспыхивали битым белым стеклом, холодные сполохи резали глаза, скрещивали белые клинки. Простор обнимал ее. Она выросла на просторе. Она, одинокая, прошедшая войну насквозь, стала женой простора, и больше ничьей.
Простор, грозный старик. Огромней неба страшные его глаза. Ложись, Алена, рядом! Обниму тебя – и возьму тебя в любовь и в ненависть свою.
Щетинистая сырая, рыжая трава, присоленная снегом, моталась под порывами резкого речного ветра. Весело, красным костром, горела внутри серого холодного утра краснокирпичная церковь. Каменные гроздья винограда обнимали зарешеченные окна. Купола покрыты разноцветными чешуйками, словно золотые, медные, серебряные верткие лини, караси, окуни внезапно вынырнули из реки и прыгнули к солнцу.
Она быстро спустилась по узкой козьей тропке. Остановилась у входа. Как густо, пьяно гудят колокола!
– Где тут на исповедь? – тихо спросила Алена старуху в чистом белом платке.
– А вот тут, милая, и стой. Вот за мной и стой.
Алена стояла и ждала. Очередь медленно двигалась. Священник, молодой, с черной бородой, напомнил ей того монаха, в горах.
Сделала шаг вперед. Все оборвалось внутри старой гнилой веревкой.
– Имя?
– Алена.
– Елена, – тихо поправил священник. – Кайся.
– Я убийца.
– Ты убила человека?
– Много людей. На войне. Я снайпер. Это давно было.
Перевела дух.
Священник терпеливо ждал продолжения.
– Другую веру приняла. Клятву Аллаху дала! Хиджаб носила.
Лицо священника то розовело, то бледнело.
– Аборт сделала. Первый.
Она думала, священник не видит ее слез.
– Родителям с войны ни строчки не написала. Ни строчки. Приехала – они умерли уже. Это я убила их. Молчанием. Они думали – меня убили. И не вынесли тоски. Не выдержали. Я дрянь.
Иерей растерянно смотрел сверху вниз на затылок женщины, вывернувшей перед ним наизнанку душу, сердце и страшную жизнь.
Исповедницы, стоявшие за Аленой три низенькие, как грибочки, старушки утомленно воздыхали, переминались с ноги на ногу, туже завязывали под подбородками праздничные, пахнущие нафталином платки. Священник молчал. Слушал. Ему казалось: он превратился в губку, насаженную на копье, и всасывает, вбирает в себя терпкий, жгучий, страшный уксус, весь яд и отраву безумной Алениной жизни.
И копье с этой губкой, пропитанной дикой горечью, он сейчас должен к губам Христа – поднести.
Он глубоко вдыхал свечной, ладанный воздух храма и молился молча: «Господи, укрепи меня, дай силы мне выслушать эту исповедь до конца».
– А еще я с себя нательный крест сняла… и чужому человеку его на грудь надела.
Диакон прошествовал мимо священника и исповедницы. Пора было начинать литургию.
– Заканчивай, отец Максим, – шепнул диакон в седую, спутанную, как перекати-поле, бороду, – пора…
Священник не слышал его. Смотрел на закутанный в вытертый пуховый платок затылок.
Он тихо, медленно, как во сне, поднял темнобархатную, с серебряным вышитым крестом епитрахиль и укрыл ею голову Алены.
– Господь и Бог наш, Иисус Христос, благодатию и щедротами своего человеколюбия да простит ти, чадо Елена, и аз недостойный иерей Его, властию, мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих… во Имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь. Вставай, дочь моя. Отпустил тебе Господь грехи твои. Очистилась ты.
Алена все стояла на коленях.
Священник протянул ей Евангелие: