— Старое дитя! — остановил его Бокельсон. — Ты боишься еще будущего? И что это у тебя прошлое, словно колода, висит на ноге? Ты, пожалуй, готов пролить слезу другую за Микю Кампенс? Э, полно, она сладко спит; а тебя бы она только сделала несчастным. Но судьба каждого начертана испокон века и припечатана.
— Портняжное счастье самое верное под небесами! — шутил Гелькюпер, напустивший на себя шаловливость. — Есть ли еще такое благородное ремесло, как портняжество? Сам Господь приказал нашим прародителям в раю сшить себе первые платья.
— Как странно! — заметил Гаценброкеру царь. — Нас опять свела судьба; враги сделались друзьями. Твое здоровье, Бендикс! Выпей и за мое: у меня сердце разрывается от яркого счастья.
— За здоровье царя! — крикнул Бендикс, но выпил, поморщась.
— За длинный, многоаршинный полк! — прибавил Гелькюпер, не без злого намека.
— Царь благодарит, — ответил Ян. — Но оставьте теперь корону! Ненавижу эту золотую покрышку. В моей памяти сохранился луг, усеянный цветами. Этот сад — мое детство, ничего не знавшее ни о Библии, ни о царствах. Вернёмтесь на этот ковер цветов! Да благословит Господь дорогое детство!
— Да будет так! — печально согласился седеющий Геценброкер.
— А ремесло-то! — воскликнул Гелькюпер. — Ремесло ведь воспитывает наиумнейших людей. Портные всегда бывали молодцами. Портные воевали на поле брани, портные играли на арфе, портные проповедовали, пророчествовали, собирали богатства — и снова прокучивали все. Но ты, мастер Бокельсон, увенчал короной портняжное ремесло. Да здравствует и да процветает оно!
— Пожалуй, да, — согласился Ян. — То было славное времечко, когда я стал за рабочим столом с аршином и с ножницами, когда прислушивался к веселой болтовне подмастерьев и потихоньку заучивал их песни…
— Да, да! Песни про девяносто девять портных, про заколдованную иглу, что сама шила, про красавицу-еврейку Лиссабонскую, да еще шутливый стишок про мышку с ножницами… Так, так…
Гелькюпер действительно начинал наслаждаться воспоминаниями. У царя глаза подернулись влагой. Слишком сильно действуют чары юных лет даже из-за могилы, чтобы против них могла устоять хотя бы самая твердая броня высокомерия и грехов. Вот, наконец, Гелькюпер взволнованным голосом запел:
Мышка, мышка, цик, цак, цик!
Помоги ты мне скроить.
То портного пробный камень.
Только бы мне это сшить!
Цик, цак, цик.
Счастья дай мне, мышка!
Бокельсон вдруг сорвался с места и, как сумасшедший, начал бегать взад и вперед:
— Это время должно вернуться! Дивара первая пела мне эту песню… Мы тогда были так молоды, так чисты и целомудренны… Будь он проклят, эта жалкая гусеница, которую зовут человеком! Друзья мои, я бы хотел умереть так, как начал жить! Я властен сделать это. Я и себя, и вас хочу осчастливить… Но кто не сумеет молчать…
Вдруг он остановился. Взоры его метали искры. Он вглядывался то в Гаценброкера, то в Гелькюпера, а рука его судорожно хваталась за кинжал, висевший у его пояса. Сотрапезники царя, неожиданно ставшие его поверенными, словно окаменели и ждали, что будет. В эту минуту дверь отворилась, и Дивара, заглянув, спросила:
— Можно войти? Мужчины эти останутся, или…
— Войдите! Новые гости прибавят нам веселья! — в диком восторге приказал царь.
Его грустное настроение сразу перешло в сильнейшее возбуждение.
Тихими, неслышными шагами приблизилась к столу Дивара, Яков, брат короля, и Рейменшнейдер. Они вели под руки сгорбленного, разбитого параличом попа. Пока его усаживали за стол, Рейменшнейдер робко переглянулся с придворным шутом.
— Что же, батюшка, ты уступил наконец доводам рассудка, своему благополучию и увещеваниям нашей царицы? — насмешливо спросил Бокельсон, предварительно заперев все двери.
Седой как лунь, Норберт, расслабленный старостью, болезнью и тяжелым темничным воздухом, едва владеющий своими пятью чувствами, разглядывал царя стеклянными бессмысленными глазами и презрительно кивал головой. Дивара ответила за него:
— Он наконец признался. Из этой самой комнаты есть дверь в тайный ход. Торопись, Ян! Награди друзей наших. Мучительное предчувствие говорит мне, что нам не следует терять ни минуты.