Стень вдруг судорожно вздохнул, сломался в коленях… уткнулся Ветру в живот, затрясся и застонал. В точности как тот давний мальчишка, решивший предаться котляру душой, телом, любовью — однажды и навсегда.
Учитель потрепал его по голове:
— Пойдём. Пойдём, старший сын.
Лихарь склонился ещё ниже.
— И в Шегардай… — простонал он. — Не меня…
Ветер поморщился, благо ученик его лица видеть не мог.
— Ты, — сказал он, — уже довольно испытан. Ещё несколько лет, и ты взмоешь с моей рукавицы, чтобы самому стать учителем. А этого… этого ещё приучать надо на свист лететь. Из рук добычу клевать. Вставай, старший сын. Идём.
Ворон отнял от губ кугиклы:
— Подпевай, Надейка. Ну? Я жил в роскошных теремах…
Набрал воздуху, заново просвистел голосницу.
Девушка отвернула лицо. Кашлянула в ладонь:
— Куда мне… Говорить и то владения нету…
Ворон сам видел, как она заплошала. В каморке пахло теперь не только мочой. Под лестницей витал несильный, но отчётливый дух гнилой нежиди. Очень скверный знак. Надейка по-прежнему стыдилась, не допускала его до своих ран. А тётка Кобоха, неуклюжая и одышная, удручалась заботами о чернавке. Вот и приключился изгной.
Хотелось пойти немедленно придушить стряпку, и никакой Инберн не остановит, но Ворон напустил на себя строгость:
— Было, не было владения… ты пой давай.
— Оставь уж, — прошептала она.
Её лицо ему тоже не нравилось. Не нравилось, как сухо блестели глаза, как занимались жаром исхудалые щёки… А уж запах этот, не должный живому…
— Ты лежишь всё, — принялся он объяснять. — От лежания тело слабнет, кровь болотом застаивается. Вона, кашляешь уже. Меха воздух не гонят, отколь пламя возьмётся? — И приговорил: — Не встаёшь, значит, петь будешь.
— Не буду… Поспать бы…
— Я тебе лекарство, дурёха. А ты — горькое, не приму!
Надейка закрыла глаза. Отвернулась.
— Я ведь не отстану, — свёл брови Ворон. — Лучше сама пой. Слушай вот.
И опять заиграл. Он был упрямее.
Проводив Ознобишу, он не мешкая возродил кугиклы, подаренные братейке. Теми же пятью, испытанной толщины свёрлами вынул отверстия в мелкослойной лиственничной заготовке. Промаслил, сладил затычки, даруя каждому ствольцу особенный голос… Повторённая снасть, однако, очень скоро ему разонравилась. Быть может, именно потому, что доводилась близняшкой уехавшей в мирскую учельню. Месяц спустя Ворон вновь пришёл к древоделам. Те уже не пытались гнать его вон. На сей раз он выстрогал отдельно каждую цевку. Загладил горлышки, добился согласного звучания… а потом вдруг раздухарился. Посягнул на небывалое. Добавил к обычным пяти дудочкам ещё две по сторонам.
Даже толком не вылощив изнутри, испытал, что получилось. Торопясь, как на пожар, отсверлил ещё две… Покосился на прежние сплошные кугиклы, брошенные в сторонке… Выровнял новые на доске, опять-таки наперекор твёржинскому обыку решившись скрепить их. Начал было подгонять берестяной поясок… Вот тут его взгляд неожиданно замер, он схватил пустое ведро, сгрёб цевки с верстака, пристроил на обод, как на кружало… Узрел истину. И обжёг пальцы, не глядя схватив жестянку рыбьего клея, стоявшую в кипятке.
Он не замечал, как украдкой посматривал на него старик-древодел…
— Давай, давай, — тормошил Ворон совсем затихшую девушку. — Пой!
Затея выглядела безнадёжной, ибо человека можно спасти, только если он сам изо всей силы рвётся к спасению. Ворон это понимал, но врождённое упрямство не позволяло опустить руки.
Я жил в роскошных теремах,
Орава слуг и денег тьма,
Всё, чего душа ни пожелай.
И только в конуре
Собака во дворе
Поднимала слишком громкий лай.
Гости обижались и ворчали:
Твой пёс мешает после пира почивать!
Я лишал похлёбки лакомой
И словами всякими
Принимался неслуха ругать:
Растакую мать!
Голосница получилась весёлая и заводная. Ворон, сдерживаясь, пел в осьмушку голоса, да и кугиклы у него чуть не шептали… Лишь на припесне он всё-таки дал себе волю, выдав лихую, звонкую трель в семь цевок из девяти. Благо новая снасть замечательно для этого подходила. Надейка вздрогнула, удивилась. Открыла глаза. Против всякого ожидания неуверенно зашевелила губами.