Боратынский - страница 141
Это была пора его поэтического возмужания.
Вся мишура словес пала пред речей спокойной простотой;
пестрота личин — следов былых увлечённостей кумирами — уступила законное место лица необщему выраженью.
Что́ надменный ум пред мудростью народа?..
Что́ молодое море литературы пред могучим океаном фольклора?..
В одном из автографов последняя строка написана Боратынским несколько иначе:
<…> Что? старый смысл народной поговорки.
Народу всё уже было известно — и давно…
Душе песнопевца потребно высокое уединение, чтобы понять себя, уловить в тонких промельках нахлынувших видимостей, в ещё несуществующих возможностях тот единственный образ, который воплотится в слове.
Об этом — и тоже в эти же годы и в том же возрасте — писал Пушкин в знаменитом стихотворении «Поэт»:
У Пушкина — пророческий пламень!..
Пушкин — ещё одинок, и в поисках подруги…
Боратынский — подругу нашёл и счастлив с нею. Может быть, поэтому у Боратынского это состояние души, предшествующее творчеству, выражено совершенно иначе — эскизно: с мягкой мечтательностью и лёгкой грустью:
(1829)
Оба поэта изнутри горели одним огнём — вечным желанием выразить невыразимое, воплотить невоплощённое…
Глава восемнадцатая
МЕЖДУ МОСКВОЙ И ТАМБОВОМ
С московскими любомудрами Евгений Боратынский познакомился в 1826 году. Отношения как-то сразу не заладились из-за различных взглядов на мир и общество, да и на творчество. Лишь В. Ф. Одоевский и И. В. Киреевский сочувственно отнеслись к стихам Боратынского, другие отзывались о них с иронией и холодком и сторонились поэта. Характерные записи оставил в своём дневнике М. П. Погодин; судя по ним, он «затруднялся» говорить с Боратынским: «<…> не лежит к нему сердце». Впоследствии Погодин признался и в другом — что он опасался даже показываться рядом с Пушкиным и Боратынским, людьми подозрительными для правительства. В свою очередь Боратынский скептически оценивал довольно многое из сочинений любомудров; так, о трагедии Погодина «Марфа Посадница» он сказал, что теоретические познания ещё никак не заменяют таланта.
Всё же с одним из любомудров поэт позже по-дружески сошёлся. Это был Иван Васильевич Киреевский. «<…> В силу своего необыкновенно логического, твёрдого ума Киреевский был родствен по духу Баратынскому <…>», — заметил по этому поводу биограф поэта Гейр Хетсо.
Иван Киреевский был шестью годами моложе Боратынского. Он происходил из старинного дворянского рода Калужской губернии, вырос в честной, умной, богобоязненной семье, уважающей, впрочем, и светские знания. Отец, Василий Иванович, владел пятью языками, был широко образован — и терпеть не мог кощунства: скупал сочинения Вольтера и предавал огню. Он отличался исключительной добротой, его крепостные жили в любви и достатке, а провинности искупали — земными поклонами. Однажды продавали соседнюю деревню другому барину: мужики кинулись в ноги Василию Ивановичу с просьбой купить их. Но денег у него не хватало, и тогда крестьяне собрали свои сбережения, лишь бы только у них был «добрый барин». В Отечественную войну 1812 года Василий Иванович создал на свои средства лечебницу для раненых пленных французов, пытался обратить их в истинную веру, но заразился тифом и умер. Мать, Авдотья Петровна, племянница Жуковского, оставшись молодой вдовой с тремя детьми, вышла замуж за Алексея Андреевича Елагина, бывшего боевого офицера, человека просвещённого и хорошо знакомого с немецкой философией. В Москве Авдотья Петровна стала хозяйкой одного из самых блестящих литературных салонов, что принимал гостей в её доме у Красных ворот.