– Кирпичей принесла? – Ноша для Рузвельта, видимо, оказалась неподъемной, но, чтобы сгладить неловкость, он попытался пошутить: – Ты как улитка, Тань. Маленькая, да удаленькая: целый дом на плечах притащила. Еще и в руках, поди, тяжесть несусветная?
– Да ладно, Илюха, я привычная, – по-молодецки ответила Егорова, и у Русецкого екнуло сердце: это была прежняя Танька, такая, какой он знал ее в школе – своя в доску, не принимавшая никакого снисхождения в свой адрес, люта́я, смело идущая на конфликт со всяким, кто поступал, с ее точки зрения, несправедливо, как она говорила, «не по-человечьи».
«Что происходит?» – озадачился Илья, но виду не подал. Он не вспоминал о школе тридцать с лишним лет. И не потому, что ему было больно или неприятно это делать, просто не вспоминал – и все. Иногда ему даже казалось, что кто-то нарочно стер из его памяти этот отрезок его жизни, поэтому он и забыл о нем так же легко, как забывает ребенок о трагических и счастливых минутах раннего детства. Но вот теперь, глядя на всклокоченную Егорову, ощущая в руках реальную тяжесть ее рюкзака, Рузвельт никак не мог объяснить, отчего же все время перехватывает дыхание, а в горле встает такой плотный ком – хоть вой. «Вот именно – вой!» – признался себе Русецкий, и слезы послушно навернулись ему на глаза. «Только этого не хватало», – напугался Илья, но мысли, как непослушные дети, разбежались в разные стороны. И вместо того чтобы сосредоточиться на встрече с гостьей, Рузвельт, сам того не желая, задумался о том, когда же плакал в последний раз. Он перебирал в памяти значимые моменты своей биографии, но ни на чем не мог сосредоточиться. Или, может быть, догадался он, и сосредоточиться было не на чем?! Даже смерть матери и та как будто прошла мимо… «А ведь так не должно быть!» – отчаялся Илья и впервые за много лет усомнился в собственной адекватности: Русецкий знал наверняка, что никогда не был жестоким и равнодушным к человеческим страданиям человеком. Наоборот, Рузвельт когда-то приложил массу усилий, чтобы научиться контролировать свои эмоции, укрепить волю, стать мужественнее. В то время он готовился к героической жизни и всерьез размышлял над тем, как будет в будущей героике выглядеть. Илья примерял на себя роль то разведчика, то летчика-истребителя, то физика-ядерщика, настоящего ученого, отдающего жизнь науке. Он мог состояться во всем и не состоялся ни в чем, а потом все закончилось, так и не начавшись…
– Как ты? – Егорова видела, что с Русецким творится что-то неладное, но у нее, в отличие от Ильи, не было того словарного запаса, который бы позволил тонко охарактеризовать происходящее. Поэтому Танька изъяснялась как могла – коротко и в лоб.
– Нормально, – ответил Рузвельт, отведя глаза в сторону.
– Вижу я, как нормально, – проворчала Егорова и нарочито сердито проворчала: – Чего стоишь, как в землю воткнутый?! Давай разбирай, раскладывай!
Русецкий засуетился, завертел головой, но ничего подходящего, кроме подоконника, приспособленного под стол, не обнаружил. Поднять рюкзак он так и не смог, потому поволок его по полу к окну, не замечая скорбного выражения Танькиного лица.
Содержимое рюкзака Рузвельта просто ошеломило. Илья с детской радостью вытащил две рубашки, несколько кусков хозяйственного мыла и замер: он не знал, что с ними делать.
– Давай помогу, – тут же подскочила Егорова и по-женски точно определила рубашки на место возле входной двери, моментально догадавшись, что вбитые в косяк гвозди предназначены именно для этого. Мыло Танька засунула под матрас: «От моли», – объяснила она, не подумав, что прожорливому насекомому в комнате Русецкого просто взяться неоткуда. Банка с солеными огурцами привела Илью в полный восторг. Рузвельт чуть не заплакал – Танькина щедрость показалась ему невиданной настолько, что все слова выскочили из головы и вместо элементарного «спасибо» не получилось ничего, кроме наполненного изумлением вопроса:
– Ну зачем же ты так?! Зачем?
– За надом, – грубовато ответила Егорова. – Дают – бери.
– Спасибо, – наконец-то вымолвил Русецкий. – А можно я сразу открою?